Михаил Эпштейн. Философия возможного. Часть 2.


 
                             14.  Малые метафизики. Единичное
                                               
       В третью, "конструктивную" эпоху философия, обратившись от истинности и полезности к критерию интересности, отчасти вернется к тем своим метафизическим основаниям, которые пыталась столь радикально разрушить эпоха критики и активизма. Пусть Платон и Аристотель, Декарт и Спиноза, Бэкон и Лейбниц строили свои системы на достаточно шатком фундаменте метафизического знания, но зато они обладали огромным запасом метафизического воображения.  Разумеется, метафизика, уже пережившая свою смерть, не может возродиться в догматическом своем качестве, когда  она прямо отождествляла свои принципы с реальностью и распространяла их на мироздание в целом. Новая метафизика не может не учесть всех результатов предыдущей критической эпохи, осмеявшей наивность первой метафизики.

        Новая метафизика, или гипер-метафизика, есть  совокупность возможных метафизик, постоянно играющих между собой, предъявляющих все новые "первоначала" как знак растущего различия между метафизиками. "Гипер"  - это такой эксцесс качества (в данном случае - метафизичности), который одновременно означает его трансгрессию. В отличие от приставок "сверх" или "супер", "гипер" означает не просто сильную, а чрезмерную степень качества (что выступает в таких словах, как "гипертония", "гипертрофия", "гиперинфляция", "гипербола"...): переступая свою меру, оно переходит в собственную противоположность. Вот почему "гипер"- уместное обозначение таких явлений, которые обнаруживают предельное усиление и одновременно преодоление и исчерпание данного качества. 

        "Гипер-метафизика"- это преодоление метафизичности на путяхее преизбыточности. В круг играющих метафизик вступают все новые, небывалые и немыслимые метафизики, само построение которых включает "если бы". Возможна ведь метафизика  не только самых общих понятий, типа духа и материи, но и менее общих и даже совсем частных понятий: метафизика сада, метафизика дерева, метафизика кухни... Любое слово или понятие может стать первотолчком очередной метафизики, обосновывающей движение и саморазличение понятий в рамках данного тождества. По сути, наличие слова в языке уже есть то минимальное тождество, готовая универсалия, из которой может порождаться малая метафизика. (Слово есть знак того, что все предметы, им обозначаемые, в каком-то отношении тождественны друг другу). Например, исходным метафизическим понятием может быть "волос", как наименьший осязаемый промежуток вещей (метафизика "тонкости"), или "стол", как опора надпочвенного бытия человека в среде письменности и культуры  (метафизика "основания"),  или "зонтик", как складной и движущийся кров одинокого человека под открытым небом (метафизика "крова"), и т.д.

        Каждое слово содержит в себе значение, которое может оказаться центральным для определенной метафизики, как "разум" оказался центральным для метафизики Гегеля. Конечно, размах таких метафизик вряд ли будет вселенским, они охватят ограниченный круг производных малого первопонятия. Так, в метафизику "опоры", помимо центрального понятия стола, войдут предметы, пребывающие в том же смысловом поле: разные плоскости и уровни, являющие собственно человеческую опору, такие, как стул, кресло, диван, и те предметы, которые опираются на плоскость стола и служат застольному общению и работе: посуда, книга, бумага, лампа... Речь идет о компактных, камерных метафизиках, многообразие которых обнаруживает различие, действующее между ними, - но не превращает само это различие, diffеrance, в предмет большой (анти)метафизики.
                                                        
      Малые метафизики не являются метафизиками в собственном смысле, поскольку не содержат утверждения о сверхчувственных, неизменных и всеобъемлющих началах бытия. Они строятся как метафизический жест, снимающий свою метафизичность именно тем, что предлагает ее в качестве жеста. Метафизика здесь демонстрирует только свою возможность, которая включает возможность иных метафизик.

        Каждый дискурс, производимый такой малой метафизикой, может быть взят в кавычки, поскольку он есть лишь знак иного сознания, порождаемый принципиальным различием сознаний. И тем не менее кавычки, как правило, только предполагаются, но не используются в этих гиперметафизиках, поскольку иное здесь не есть реально существующий иной, "цитируемый" автор, а есть иное самого философского сознания, которое движется в формах иного, отличает себя от себя в форме иных сознаний. В данном случае уместной была бы постановка одиночных кавычек, при входе в текст, но не на выходе из него, поскольку текст, якобы созданный иным сознанием, не замыкается в это иное, не отождествляется ни с каким другим автором, но продолжает двигаться в формах непрерывного саморазличения, из которого нет выхода, нет возврата к прямой авторской речи.

          Обычные, парные кавычки предполагают герметизацию чужой речи, своего рода камеру заключения (отсюда и пенитенциарный оттенок выражения "заключать в кавычки"). Между тем чужесть речи не есть изолированный факт внутри однородного нарратива мысли, а есть непрерывный процесс очуждения, искривления языкового пространства, в котором мысль инополагается самой себе. Последовательность таких искривлений-очуждений можно было бы обозначить (в местах особенно сильных нажимов-загибов) вводящими кавычками, которые никогда не получают противокавычек. Цитаты не закрываются, поскольку процесс цитации, искривления, замещения субъекта речи никогда не прерывается. Речь загибается в себя и переворачивается, как лента Мебиуса, -  из кривизны нет выхода. Если большая, "ньютоновская" метафизика создает иллюзию однородности мыслительного пространства, то малые метафизики не только миниатюзируют, но и релятивизируют, а значит и "по-эйнштейновски" искривляют языковое пространство. Метафизика волоса или зонтика не может создаваться умом, который знает себя владыкой или учредителем всего мироздания, - но лишь умом волосоподобного человечка или подзонтичной королевы, Новой Мелузины (см. ниже), чей голос раздается из того же ларца-дворца, который она держит у себя на коленях.

        Итак, метафизика получает приставку"гипер", дискурс получает кавычки с одной стороны... Нужна ли тогда вообще метафизика и ее дискурс, говорящий совсем не то, или не совсем то, с чем могло бы отождествлять себя философское сознание? Но философское сознание вообще не говорит ничего, с чем оно могло бы себя полностью отождествлять. Все, что оно говорит, есть иное по отношению к самому сознанию, есть полузакавыченные цитаты из иных, виртуальных мыслителей, которые принадлежат различающей деятельности самого сознания.

         Мышление создает мыслимости, отличные от самого мышления, и каждая мыслимость содержит в себе иного мыслителя, иной метафизический голос. Если мышление, например, говорит, что мир происходит от воды, то это есть голос одного из мыслителей,  возникающих из той же возможности мышления, из которой возникают и другие мыслители, производящие мир от огня или от абсолютной идеи. В действительности находятся люди, отождествляющие себя с одной из возможностей мышления, - и тогда у них появляются имена: Фалес, Гераклит, Гегель; и тогда их тексты заключаются в полные, двойные кавычки, как принадлежащие реальным авторам.      
   
        Мышление в сослагательной модальности начинает с кавычек, поскольку предполагает иного мыслителя, но не заканчивает кавычками, поскольку не обязывает его иметь существование и имя за пределами самой мыслимости. Все, что говорится, говорится кем-то другим, но у этого другого не так уж много шансов появиться на свет, предъявить претензии на сказанное, поскольку этот другой есть возможность самого мышления. Мышление не может обнаружить себя иначе, как в предположении иных мыслителей, с которыми оно никогда не сможет вполне отождествиться и от которых никогда не сможет отмежеваться. Вот почему мышление не может обойтись без кавычек и вместе с тем не может замкнуться полной парой кавычек: мыслитель всегда другой по отношению к мышлению, но это другое и есть само мышление как "полагание иного". 

          Прежняя наша формулировка "философия есть мышление о мыслимом" теперь требует уточнения. Мыслимое не есть просто возможность мышления, но возможность, полагающая нечто иное, чем само мышление, полагающая некое тождество,"начало", с которым может отождествлять себя тот или иной мыслитель. Но, конечно, возможных мыслителей, конструируемых нашим мышлением, гораздо больше, чем реальных, и  горизонт новой, посткритической философии  охватывает все возможные мыслимости, не зависимые от реального существования тех или иных мыслителей. Возможность, полагаемая мышлением, не зависит от чьей-то готовности или неготовности ее воплотить.

         Без гиперметафизик, этих полузакавыченных дискурсов, не могла бы состояться сама игра различия, порождающая мир инаковостей, мир предполагаемых тождеств. Разбивая пространство большой метафизики на участки малых метафизик, мы лишаем метафизику ее привилегированного места, но сохраняем поле метафизических возможностей, необходимое для игры самого различия.                                      
                                          
        Мышление, работающее в режиме малых метафизик, мы также можем назвать микрометафизикой.[1] По мере того как мир становится больше, каждая вещь в нем умаляется, переходит в разряд "микро". Такова онтологическая судьба любой материальной или идеальной единичности в расширяющейся вселенной. Об этом законе аллегорически поведал И. В. Гете в своей притче "Новая Мелузина", о красавице-принцессе из рода карликов. "Так как ничто в мире не вечно и все некогда великое обречено убавиться и умалиться, то и мы со времен сотворения мира все умаляемся и убавляемся в росте, больше же всех прочих - королевская семья, первой подвергшаяся этой участи из-за чистоты своей крови".[2] Такая же судьба - умаление - постигает и  метафизические категории самых чистых, "королевских" кровей: "идея", "субстанция", "причинность". Мы живем под знаком "красного смещения", в разгоняющемся космосе и усложняющейся культуре, релятивистским следствием чего является миниатюризация каждого предмета и понятия;  соответственно возникают новые формы постижения этой малости. Теодор Адорно обозначил этот сдвиг масштаба как переход от метафизики к микрологии:

           "Эпоха Просвещения не оставляет практически ничего от метафизического содержания истины... То, что отступает, становится меньше и меньше, как в гетевской притче о ларце Новой Мелузины, обозначающем предел. Отступающее становится все менее и менее значительным; вот почему в критике познания, как и в философии истории, метафизика переходит в микрологию. Микрология - место, где метафизика находит убежище от тотальности. Никакой абсолют не может быть выражен иначе как в темах и категориях имманентности, хотя имманентность не следует обожествлять ни в ее условности, ни как тотальность".[3]

            Дело не только в релятивистском умалении каждой вещи, но и в более пристальном зрении метафизики, которая начинает различать детали мироздания, прежде скрытые за общими категориями. Вещь в ее отдельности, несводимости к общей категории, выступает как единица новой, посткритической метафизики. Подобно науке, которая углубляется в строение микромира и ищет неделимых, квантовых оснований вещества, так и метафизика отправляется на поиск минимальных различительных единиц смысла. Здесь уже недостаточно говорить о микрологии, об обращении метафизики к малому, - речь идет именно об элементарных возбуждениях смысловых полей, о том, что смысл, как и энергия, может излучаться и поглощаться лишь отдельными и неделимыми порциями, квантами. Поэтому, используя уже сложившуюся идиому "квантовая физика", можно было бы назвать новую область философии, ее сдвиг в смысловой микромир, квантовой метафизикой.

            Квантовая метафизика как философская дисциплина представляет собой множественность интерпретаций смысловых квантов мироздания. Миниатюзируя объект своих исследований, она одновременно поссибилизирует свой метод. Подобно тому, как микрофизика углубляясь в мир предельно малых, элементарных частиц, обнаруживает их вероятностную природу, - так "микрометафизика" углубляется в мир предельно малых смыслов, обнаруживая их возможностную природу. Ведь на таком микроуровне, как "стол" или "бумага" - слова с "малым", конкретным значением, - обнаруживается возможность их вхождения в самые разные метафизические системы ("метафизика опоры", "метафизика поверхности", "метафизика белизны"). Особо следует выделить служебные слова и морфемы - предлоги, союзы, частицы, приставки, суффиксы -  те грамматические кванты смысла, которые  обнаруживают наибольшой разброс метафизических значений и  толкований.[4]

          "Большая" метафизика общих понятий - Разума, Бытия, Идеи, Материи - склоняется к детерминизму, к категории необходимости, поскольку охватывает одной категорией тождества множество мыслимых вещей и представляет себя как единственно правильную. Столь же детерминированным выглядит мир, представляемый физикой больших масс, которые скованы силой всемирного тяготения и внутреннего сцепления  частиц. Движение от макрофизики к микрофизике есть открытие вероятностного мира микрочастиц в глубине детерминированных макрообъектов. И точно так же движение от большой  метафизики к малым метафизикам открывает возможностный мир микросмыслов внутри необходимых законов логики.                             

        Малые метафизики, исходящие из частных понятий, естественно тяготеют к  конкретным, предметным словом как к своим основополагающим терминам ("снег", "стол", "ветвь"). В связи с проблемой конкретных слов и даже таких "абсолютно неповторимых индивидуальностей, как высказывания" (Бахтин), относящихся в конкретных обстоятельствах к единичному предмету, можно задать вопрос: а подлежат ли они философскому, т. е. предельно "обобщающему" подходу? Бахтин так отвечает на этот вопрос:"Во-первых, исходным пунктом каждой науки являются неповторимые единичности и на всем своем пути она остается связанной с ними. Во-вторых, наука, и прежде всего философия, может и должна изучать специфическую форму и функцию этой индивидуальности".[5]  

               Отсюда вытекает, что возможна метафизика и внесловесных тождеств, субзнаковых предметностей, которые до сих пор вообще игнорировались "большой" метафизикой. Ведь самое конкретное слово все-таки обобщает, даже слово"травинка" - семантический великан среди единичных травинок, мириады которых могут обозначаться одним этим словом. Речь идет о таких тождествах, которые "меньше" единичного слова, - о единичных вещах, которые тоже могут входить в метафизическое поле как предельно малые, совсем уж "элементарные" единицы смысла.  Возможна метафизика одной травинки, настолько единственной, что ее осязаемое присутствие в рамках трактата будет необходимым для его завершения, для построения всей данной метафизики. Единичная вещь, вписанная (вклеенная, встроенная) в трактат, становится последним метафизическим словом, означающее которого совпадает с означаемым, как высший знак самого тождества. В трактате о травинке только сама эта травинка и может представлять саму себя, как то последнее присутствие, к которому устремляется всякая метафизика.

        В конце концов, что есть единичное, как не последний предел всяких различий, как иное, встающее за иным и так до бесконечности: иное иного иного...?  Игра различия доходит до этой травинки, иной и по отношению к траве вообще, и по отношению к траве, растущей в этом саду, и даже по отношению к ближайшей, из того же корешка растущей травинки.

        Одновременно это есть и предел мыслимого, которое  наталкивается на чистую актуальность, "это".[6] Именно "этость" составляет последний соблазн философии и ее решающую самопроверку: допускает ли она нечто, стоящее вне самого мышления? Как мыслить "это", если оно только есть, здесь и сейчас, не сводимое ни к какому общему понятию или свойству,  не сводимое даже к конкретному слову "травинка"? В этом-то случае и становится вполне оправданным выражение "мыслить немыслимое". Ибо такие "немыслимые" вещи, как круглый квадрат, являясь абстракциями, очень даже легко мыслятся в сравнении с любым единичным предметом; собственно, мышление и создает их для самого себя.  Круглый квадрат можно мыслить как идею наибольшего совершенства, как примирение противоположностей, как разрешение противоречия между квадратно-земным и кругло-небесным, и т.д. Но единичность являет собой гораздо большую мыслительную загадку, чем любая, даже противоречивая всеобщность. Мышление, приближаясь к единичному, наталкивается на упорнейшее сопротивление себе и постоянно соскальзывает на что-то более общее, на класс, разряд, вид, категорию... Единичные предметы- это парии в кастовом обществе "большой" метафизики, и мерой (само)преодоления метафизики будет не только ее новый, конкретный язык (включая язык имен собственных), но и готовность заходить за предел языка, в область "неприкасаемых", "внезнаковых" предметностей.

        Вот почему представляется, что судьба мышления будет решаться на подступе к единичному. В отличие от деконструкции, отменяющей всякую "иллюзию" присутствие, такая философия будет признанием последней реальности присутствия, стремлением запечатлеть "это" в его запредельности мышлению. Вещи будут включены в объем и последовательность философского текста, как разрывы в цепи означающих, куда вклиниваются сами означаемые. Философия будет тяготеть к вещи не для того, чтобы  подтверждать истинность своих высказываний, а для того, чтобы подтверждать значимость собственного молчания, обнаруживать зияния в цепи означающих. Мышление ищет себя за пределом мыслимого.

               Единичное, как наименьшее, "сверхмалое", тоже относится к ведомству квантовой метафизики, которая ищет последних, исчезающе малых частиц смысла на границах мыслимого вообще. Так представляет переход метафизики в микрологию Теодор Адорно: "В глубочайших ячейках мысли представлено то, что отлично от мысли. Мельчайшие внутримировые черточки значимы для абсолюта, ибо микрологический подход раскалывает скорлупки, в которых заключено то, что беспомощно изолировано с точки зрения обобщенного  главенствующего понятия. Микрология взрывает  идентичность внутримировых черточек и то обманчивое представление, что они суть лишь примеры (общего понятия - М.Э.). Есть солидарность между таким мышлением и метафизикой во времена ее падения."[7]  "Падение метафизики" означает, что игра различия идет до конца: до единичного как наименьшего тождества, остающегося после всех отличений, как иное всего иного.

        Весь исторический путь философии рисовался бы таким образом как движение от единства как наибольшего тождества к единичности как наименьшему тождеству, с торжествующей игрой различия на всем протяжении  этого пути. Именно различие ведет к расслоению единства на множество и далее к выделению единичного из множества. Отличное от единства есть множество, отличное от множественного есть единичное.

        Различие асимметрично - оно не было бы различием, если бы не включало различие внутри самого отношения различия. А не так отличается от Б, как Б отличается от А. Этим различие отличается от противоположности, которая  основана на тождестве противополагаемого признака. Белое противопоставляется черному по тому же разделительному признаку, по какому черное противопоставляется белому. Но, скажем, Маркс отличается от Ницше вовсе не тем же самым, чем Ницше отличается от Маркса. Маркс отличается от Ницше своей верой в определяющую роль экономики, тогда как Ницше отличается от Маркса вовсе не своим неверием в определяющую роль экономики, до которой ему не было никакого дела, а своей верой в вечное возвращение, до которого, наоборот, не было никакого дела Марксу. Только если мы захотим свести различие Маркса и Ницше к голой противоположности, их можно будет охарактеризовать в терминах наличия-отсутствия одного и того же признака: вера в коммунизм - отсутствие такой веры, и т.д. Но в том-то и суть, что отсутствие этой веры не является значимым  для самого Ницше, это просто экстраполяция Марксова взгляда и его отрицание. Различие предполагает именно разность положительных значимостей, а не противостояние плюса и минуса. Онтологический дефект противоположности в том и состоит, что одно определяется через другое, как его отсутствие или отрицание, "антитезис", при том, что противополагаемый признак оказывается совершенно идентичен для обеих сторон. Различие же - это отношение, в котором субъекты участвуют разными своими сторонами. Различие предполагает отличие от самого себя и, следовательно, ведет к умножению различий.

        Отличие не симметрично еще и потому, что вырастает из способности саморазличения, то есть динамического процесса. Ближайшим отличием от яйца является, очевидно, вылупившийся из него птенец, тогда ближайшим отличием от птенца является не яйцо, а взрослая птица. Отличаться - это "отличать себя", то есть быть в процессе саморазличения. В этом же смысле можно сказать, что множество отличается от единства; но то, что отличается от множества, это уже не единство, а единичность, то есть дальнейшее саморазличение множества.

        Единичность имеет то общее с единым, что они включают в себя понятие единицы, тождественности.  Но есть такая единица, которая включает в себя все остальное- и такая, которая исключает все остальное. Всеобъемлющая единица есть единство; отличная от всего единица есть единичность.[8]  Ключевое слово первой есть "все", ключевое слово второй - "это". Между "всем" и "этим" лежит по крайней мере двоякий процесс различения: "многого" от "всего" - и "этого" от "многого".      

        Философия, по мере преодоления метафизики, движется от единства, которое вбирает в себя все различия, к единичности, которая остается после всех различий. Движение от вечной идеи и всемирного духа - к травинке, к камешку. Само существование единичности уже предполагает работу всех различий, которые ей предшествовали и сделали ее возможной.  Эта травинка есть итог всех возможных логических различений между живым и неживым, зеленым и красным, гибким и жестким, растущим здесь и растущим там, растущим сейчас и растущим тогда...

        Вот почему к любой единичности философия подходит как к своему сокровенному итогу. Признание единичного, указание на единичное, введение его в текст есть для философии способ обнаружить наибольшую игру различий в самом тексте. Единичная вещь, как составляющая текста, наиболее отлична от самого текста, внеположна ему, играет с ним, поддается ему и от него ускользает, приобретает в нем некое значение и освобождается от всех значений. Метафизика единичной вещи вписана в текст, чтобы стереть метафизический статус самого текста.

        Приближение к внемыслимому бытию Теодор Адорно считал последней, запредельной - и недостижимой целью философского мышления. "Философия, да и теоретическое мышление в целом, страдает от идеалистического предрассудка, потому что имеет дело только с понятиями, а не прямо с тем, к чему отсылают эти понятия. /.../ Философия не может вклеить онтический субстрат в свои трактаты. Она может только толковать о нем в словах, и тем самым она ассимилирует этот субстрат, тогда как ей было бы желательно проводить различие между ним и своей собственной понятийностью".[9]
Вопрос поставлен точно - но пессимистический ответ вызывает сомнение.

         Действительно ли философия не может вклеить онтический субстрат, единичное, в свои трактаты? Ведь сами же трактаты каким-то образом вклеены в этот субстрат, то есть втянуты в мир единичностей. Даже рукопись "Науки логики" когда-то лежала на гегелевском столе, в окружении перьев и чернильницы. Если вещи могут окружать трактат, почему трактат не может окружать вещи, вписывать их в себя? Можно представить себе и такие трактаты (возможно, текстовые емкости виртуально-электронного пространства), которые будут разворачиваться вокруг единичностей- этого дома, этого дерева, этой травинки, и будут именно вклеивать в текст этот онтический субстрат, одновременно подчеркивая его инородность понятиям, несводимость к общему. Можно представить философию в совершенно другой роли, чем принятые сейчас дискурсивно-дискуссионные формы изоляции ее от единичного: как мышление, вписанное в круг своих предметов, взаимодействующее именно с чуждостью немыслимого, в той странной связи с референтами мысли, когда философия не отстраняется от них и не растворяет их в себе, а соприсутствует с ними в одном метатекстуальном пространстве. Мышление само указывает на немыслимое и полагает себя рядом с ним, как неотделимое от него и к нему несводимое.  

        Итак, преодоление метафизики есть движение от форм единства к формам единичности, от обобщения к различению, вплоть до включения единичных вещей в само построение философского произведения. Есть два способа преодоления метафизики: через стирание следа или умножение следов.  Это напоминает одну старинную сказку - "Огниво" Андерсена. Старуха фрейлина выследила собаку, похищавшую королевскую дочь, и поставила на воротах того дома, куда была унесена добыча, меловой знак. Можно было стереть этот след,  но умная собака придумала иначе - к утру на всех домах города стояли точно такие же меловые знаки. "Это было ловко придумано: теперь фрейлина не могла отыскать нужные ворота - повсюду белели кресты".[10]  След исчезает либо через уничтожение следа, либо через умножение следов. Первый путь есть деконструкция, которая стирает привилегированный знак "присутствия", "первоначала" с той или другой метафизической системы. Второй путь есть потенциация, которая ставит метафизические знаки на всех домах города, создает альтернативное множество метафизик, между которыми исчезает само привилегированное место метафизики. 
 



 
[1] Вообще изобретение новых терминов есть одно из проявлений игры различия, которая порождает тождества и соответственные им имена и вместе с тем постоянно переименовывает их, как знак их инаковости самим себе.  Метафора есть возможность представить предмет другим, не наделяя его тяжеловесной идентичностью другого. Вот почему переименование столь существенно для игры различий. Поль Валери говорил, что сила мышления проявляется именно в вариантах одного произведения, а не в создании новых произведений. Новое произведение тождественно себе, тогда как варианты одного произведения выводят его из состояния тождества. Само произведение при этом потенцируется как универсум многих возможных произведений. Лейбниц сказал бы по этому поводу, что сила Божественного ума проявилась в создании многих вариантов одного Адама.

[2]  И. В. Гете. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся, пер. С. Ошерова. И.В.Гете. Соб. соч. в 10 тт., М., Художественная литература, 1979, т. 8, с. 321.

[3] Theodor W. Adorno. Negative Dialectics.  Transl. by E. B. Ashton. New York: Continuum, 1992, p. 407.

[4] То, что служебные слова являются самыми частотными  в большинстве языков, говорит об их первоочередной необходимости мышлению, - именно потому, что они семантически наиболее потенциальны, открыты для множества значений, в отличие от лексически обремененных слов типа "материя" или "причина". "...Самые первые слова из частотного списка:  "в",  "и",  "не",  "на",  "я"... Слова,  чей смысл ни к чему не привязывает,  никуда не теснит,  проходя через мысль как трепет самых первых,  самых робких и чистых прикосновений к действительности. О,  язык  -  великий мыслитель!  Он ни на чем не настаивает и только сеет смыслы в поле возможностей... Все эти первослова необходимы лишь постольку, поскольку предполагают свободный выбор и сочетания любых других слов.  Их служебность  -  смиренность,  готовность нам услужить.  Вот без каких слов не могут обойтись люди в каждодневном  своем общении, в тысячах мыслей и высказываний о том и другом  -  вот без каких начал не мог бы начаться сам мир: если б не было "в",  не было "и",  не было самого "не".  ... Язык,  как изначальный дар свободы,  лишь приводит нам в услужение эти кратчайшие и кротчайшие словечки. Предлоги,  союзы,  частицы..."  "Учение Якова Абрамова в изложении его учеников" (глава "Тэизм. Философия частотного словаря").   Л О Г О С. Ленинградские международные чтения по философии культуры. Книга 1. Разум. Духовность. Традиции. Л., Издательство Ленинградского университета, 1991, сс. 226-227.   

[5]  Михаил Бахтин. Проблема текста в лингвистике, философии и других гуманитарных науках, в его кн. Эстетика словесного творчества. М., "Искусство", 1979, с. 287.

[6] О современных подходах к метафизике "этости" (thisness, haecceitas) см. Robert M. Adams. Primitive Thisness and Primitive Identity, in: Metaphysics. An Anthology. Ed. by Jaegwon Kim and Ernest Sosa. Malden (MA), Oxford: Blackwell Publishers, 1999, pp. 172-183. "Этость" можно определить как чистый субстрат единичности, из которой вычтены все общие свойства и предикаты, которые она делит с другими единичностями, - свойство быть собой и ничем другим.

[7]  Theodor W. Adorno. Negative Dialectics, ed. cit, p. 408.

[8] Совмещение этих двух качеств единицы, как всё объемлющей и от всего отличной, выводит в область теологии и создает монотеистическое представление о Боге - всеедином и единственном, т.е. не имеющем ни границ, ни подобий. Философия же, оставаясь в собственных пределах, старается различать эти свойства и никоим образом не смешивать единство с единичностью.

[9]   Theodor Adorno. Aesthetic Theory. London and New York: Routledge & Kegan Paul, 1986, p. 365. 

[10]  Ханс Кристиан Андерсен. Сказки. Истории. М., "Художественная литература", 1973,  сс. 24-25.

-----------------------------------------------------------------------------------------------------

                     назад                       оглавление                     вперед