Михаил Эпштейн. Философия возможного. Часть 1.


 
                            10. Язык, мышление и значимость
               
        Фердинанд де Соссюр сформулировал общеизвестный постулат о том, что означающее и означаемое в языке связаны между собой произвольно. Между словом "стол" и действительным столом нет никакого тождества или сходства.  Но условность знака может быть понята как возможностный характер самой значимости. Расстояние между означающим и означаемым есть пространство возможностей. Слово "стол" обозначает то, что могло бы называться "столом", а могло бы называться и иначе (как и называется в других языках).  Недаром "слово" и "условность" одного корня: всякое слово есть "если бы", сказанное о вещи. Любое высказывание есть  свободное предположение о своем предмете, о том, что он может называться так, а не иначе. Только насилие над языком приводит к тому, что значение слов отождествляется с означаемым, т.е. приобретает характер утвердительный или повелительный. Такой фетишизм языка свойствен тоталитарным режимам, которые рассматривают означающее и означаемое как нечто цельное, абсолютно тождественное. Слова приобретают функцию заклинания предметного мира. Устанавливается своего рода семиократия - царство безусловных знаков, якобы неотличимых от обозначаемой реальности. И борьба с семиократией - это прежде всего демонстрация условности знаков. В критической рефлексии о тоталитаризме его идеологемы ("социализм", "партия", "народ", "равенство" и т.п.) выводятся из тождества с реальностью, их значения лишаются презумпции актуального существования. 

        Если знак соотносится с вещью произвольно, следовательно, само значение есть возможностная связь между ними. Прямое значение слова охватывает его наиболее вероятные означаемые, переносное идиоматическое значение - менее вероятные, поэтическая метафора заводит нас в область еще менее вероятных означаемых, например, "глаза" могут означать "звезды", а "выстрел" - "зарю". По выражению О. Мандельштама, "живое слово не означает предмета, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но не забытого тела".[1]  

        Но дело не только в свободно-возможностном соотношении слова и вещи - существенно, что само слово есть потенция вещи, а вещь есть актуализация этой потенции.  Алексей Лосев в своей "Философии имени"  понимает имя как "смысловое семя вещи", как "умную энергию" вещи в ее потенциальном состоянии.  Когда имена актуализируются, они придают форму бытию, становятся вещами-вестями в собственном смысле,  "засаждают и украшают мертвые и мрачные пустыни" безымянного вещества.[2]   Сама вещь  возникает из безразличного вещества, приобретает форму и границы благодаря слову. Например, такой вещи, как камень, не существует независимо от слова и понятия "камень", поскольку нигде в природе не стоит знак границы между твердым скалистым образованием и той почвой, на которой оно лежит.  Мы выделяем камень как некую отдельную вещь на основании того, что слово "камень" отличается от слов "почва" или "земля".  Слово "камень" не просто отсылает к некоему существующему камню, но создает саму возможность камня как чего-то отличного от земли, скалы, травы, песка и т.д. Сама вещь, в соответствии со своей этимологией,  есть "весть", т.е. вбирает в себя ту форму, тот отличительный признак, который ей задается словом.[3]

      Однако язык есть  лишь один из порядков потенциальности, через который опосредуются потенциальность мышления и актуальность вещей. Между потенцией мысли и актуальностью вещи выстраивается следующий ряд опосредований: мысль -  язык - речь - вещь. Идеи -  потенции, переходящие через посредство слов в актуальность вещей.  Например, идея красоты есть чистая потенциальность, способность множества вещей быть красивыми, - свойство, которое, как таковое, не может актуализироваться ни в одном реальном предмете (вопреки учениям реализма). Слова "красота", "красивое", "прекрасное", как они существуют в языке, представляют первую ступень актуализации этой идеи. Употребляясь в  речи,  эти слова еще более актуализируются, относясь с конкретным явлениям: "красивое лицо", "красивое платье" и т.д. Наконец, в самих вещах свойство "быть красивым" получает полную актуализацию, как красота  этого платья,  этого дерева, этой картины. Язык и речь как раз и служат опосредованию потенциальных и актуальных планов бытия, актуализации идей и потенциации вещей.

      В порядке "нисходящих" потенций философия занимает одну из высших ступеней, на границе перехода идеи в язык. В отличие от художественной литературы,  философия имеет дело со словами на языковом, а не речевом уровне, с чистыми значениями, точнее, значимостями слов. В этом смысле труд философа сродни труду лексикографа, который  сводит в словарную форму все многообразие  конкретных высказываний. Философский трактат, в отличие от романа или повести, развертывается на словарном уровне определения и соотношения чистых понятий,  а не на уровне конкретных высказываний.  Словарь заключает в себе лексическую потенцию языка, определяет не то, что значат данные слова в данном высказывании, а то, что они вообще могут значить. Точно так же и философ, в отличие от писателя,  говорит не о том, что "Германн сошел с ума", а "Лизавета Ивановна вышла замуж", а о том, что такое ум и безумие, что такое мужское и женское, какова мыслимость этих понятий и значимость этих слов. В философии слова обладают наибольшей потенциальностью: они не переходят в образы вещей, в случаи из жизни, как бы актуализируясь если не по бытию, то по форме бытия, по чувственно-созерцаемому облику, - но выступают в своей чистой потенциальности, которая ничего не изображает и не представляет, но обладает бесконечной мыслимостью.

        Возможностный подход к мысли-языку-речи-вещи  контрастно выделяется на фоне господствующих постструктуралистских движений, которые сосредотачиваются только на средних звеньях, почти исключая два крайних. Мышление и действительность в постструктурализме выступают как "метафизические" проекции единственно данного - языка. Сражаясь с логоцентризмом, постструктурализм воспроизводит главные его посылки в своем теоретическом культе языкового знака. Собственно, постструктурализм сам задает себе работу демистификации слова после того, как слово уже оказывается  мистифицированным в самом акте дарования ему привилегий над  мыслью и вещью.

      Как известно, дерридеанская деконструкция обнаруживает в текстах гораздо более размытые значения, чем предполагает "точечный" структурный анализ. Но при  этом деконструкция аскетически задает себе место внутри текста, не выходя за пределы его внутренних парадоксов и семантических неувязок. Это все равно что констатировать некие разрывы на плоскости языка, оставаясь в  том же самом плоскостном измерении и не видя объемных фигур мышления, которые эту плоскость пересекают. За каждым разрывом в словесном значении, за каждой неувязкой стоит новая возможность мысли, огибающей слова, зыблющей и колеблющей их значения.  Мысль относится к слову как потенциальное к актуальному, и если  слово вдруг обнаруживает свою антиномичность, энантиосемию,  раздвоение значениий, парадокс, самоотрицание, - то это потому, что слово погружено в мысль, растворяется в ней, теряет свою тождественность себе, начинает источать новые и новые смыслы, играть смыслами, как сама  мысль играет словами.          
    По замечанию математика и философа Василия Налимова, "чтобы перейти от анализа языка к изучению мышления, надо суметь хоть как-то оценить степень размытости слов".[4]  Именно мысль, как область чистой потенциальности, постоянно  "размывает", переиначивает и умножает значения слов,  вплоть до их противоположности себе, хотя эта противоположность - лишь одна из крайних точек в непрерывной игре значений. Между тем постструктурализм избегает сферы мышления и мыслимости, подчеркивая свою приверженность только языку, как явленному, актуализированному мышлению. В этом плане постструктурализм  перекликается с марксизмом и даже со "сталинским" представлением о том, что мысль не существует вне языка.

      На это можно "диалектически" возразить, что и язык не существует вне мышления, которое потенцирует язык, придает каждому слову множественность значений - возможных интерпретаций.  Здесь особую важность приобретает "вероятностная модель языка" Василия Налимова, который сопоставляет дискретность языка (наличие атомарных слов, предложений, текстов)  с непрерывностью (континуальностью) мышления:  "Мы никогда не можем утверждать, что нельзя придумать еще одной фразы, которая как-нибудь иначе, чем это было ранее, раскрывала бы смысл слова. И именно в этом и только в этом смысле можно говорить о континуальности мышления, если исходить из анализа семантики языка. Смысловое поле слов безгранично делимо. Представление об атомах смысла, столь необходимое для построения логической семантики, в психологическом плане не более, чем некоторая иллюзия".[5] 

        Внутреннее противоречие постструктурализма как раз и состоит в том, что он еще разделяет со структурализмом  иллюзорное представление об атомах смысла, о семантически самотождественных языковых единицах - и вместе с тем движется дальше, целенаправленно вскрывает иллюзорность такого представления. Тем самым постструктурализм вплотную подводит нас - "от обратного", от критики структурализма -к тем континуальным  потокам мышления, которые размывают значения слов, придают им возможностный характер, не исчерпаемый никакими словарными дефинициями.  Сами апории, которые любит обнаруживать деконструкция в любой системе мысли[6], суть противоречия лишь по отношению к однозначно фиксированным значениям слов и предложений. Деконструкции приходится исходно допускать эту однозначность, чтобы затем опровергать ее, вместо того, чтобы с самого начала конструктивно подходить к многозначности слов как свидетельству онадсловной и засловной динамике мысли. По глубокому замечанию Налимова,  "противоречия возникают из-за приписывания словам слишком жесткого смыслового значения. Эти грубые противоречия немедленно исчезнут, как только мы обратимся к вероятностной модели языка".[7] Деконструируя язык,  постструктурализм открывает область нового теоретического интереса -  конструктивность мышления, играющего в языке, потенцирующего его бесконечные смыслы. Постструктурализм "от противного" приводит нас к поссибилизму.

      Действительно, чтобы перейти от анализа языка к изучению мышления, надо  "оценить степень размытости слов" (В. Налимов).  Но этот необходимый шаг через "размытость языка" выводит нас за пределы деконструкции и вообще критической философии. Недостаточно понять тот или иной философский термин как метафору, как  размытое смысловое пятно, как возможность иносказания - нужно пользоваться этими возможностями для создания альтернативных терминов, альтернативных философий, постоянно ино-полагающих, ино-сказующих свои собственные основания.  По словам Налимова, "метафоры могут быть заданы только конструктивно - новыми фразами, отражающими новую жизненную ситуацию или новый поворот мысли. /.../ Так происходит обогащение языка - он обогащается, когда открывается то, что в нем уже было потенциально заложено".[8]   Именно мышление и заложено в языке  как потенциальность,  ведущая ко всем последующим актуализациям: мышления - в языке, языка - в речи, речи - в действиях, действий - в вещах. Но при этом каждая последующая актуализация обнаруживает свою недостаточность, запас невоплощенных вариантов и альтернатив, игру потенций,  придающую размытый и даже противоречивый смысл всем формам актуализации, включая слова и поступки.  Именно на границе с мыслями и вещами обнаруживается наибольшая напряженность языка - не как законченной системы, а как процесса, конструирующего и одновременно деконструирующего значения знаков, так что каждая актуализация мысли в слове есть одновременно и потенциация самого слова, умножение и размывание его смысла.

      В поструктурализме особый вес получает письменный язык. Процесс, начатый кантовской антропологизацией мыслящего субъекта и прошедший далее через стадии исторической,  политической, биологической, психоаналитической, экзистенциальной, лингвистической спецификации этого субъекта, получил завершение в постструктуральной абсолютизации  "человека пишущего". Таково бытие теоретика, производящего письмо и, следовательно, обреченного проецировать свойства письма на все, о чем он пишет (превращение метода в предмет). Великие религиозные учения и философские системы характеризуются как "повествования", в терминах жанра, сюжета, стиля;  обсуждение этических проблем  сводится к типам высказывания, построению дискурсов, разногласию спорящих.[9]  Дискурсивное средство теории стало ее сообщением; как для актера весь мир - театр, так для теоретика, актуально не производящего ничего, кроме письма, мир есть письмо. Грамматоцентризм этой методологии оказался исключительно удобен для представителей академических и гуманитарных профессий, поскольку превратил их письменную деятельность в точку отсчета для понимания и истолкования всего, что находится за пределом письма. Постструктурализм, стратегическая текстуализации  всего и вся - это своего рода интеллектуальная диктатура пишущего класса.

      Но именно такое ограничение постструктуралистского письма данностью самого письма и составляет его  концептуальную слабость.  Сила и напряженность языка -  в том, чтобы  пересекать границы своей идентичности, направляясь из этой срединной области в сторону мыслей и вещей, внеязыковых потенциаций и внеязыковых актуализаций.

    Энергийность дискурса - в попытке представить внеположное самому дискурсу, в создании возможностей для представительства мыслей и вещей. Такого великого самозабвения слова, пересечения границ языка нет в установках постструктурализма. Подмечая гетерогенность в текстах великих мыслителей, классиков литературы и философии, постструктурализм сам производит гомогенные, "однообразно-пестрые" тексты, в которых дискурс строится  всецело по мерке дискурса, в согласии со своей теорией самого себя. Проникнутые скепсисом в отношении всего, что не есть язык, такие тексты лишены как терминологической точности, так и метафорической дерзости, поскольку игра актуализации-потенциации  здесь невыходит за пределы  средней зоны, бытия слова в себе и для себя.       

        Философия не может не пользоваться языком, но при  этом она работает  на  трансвербальном уровне, там, где мышление переходит в язык, а язык выступает как форма мыслимости. Условность языка теряется в повседневной речи, имеющей дело с актуализацией языка в поступках и вещах,  - философия же возвращает языку его собственную модальность, возобновляет его связь с потенциальностью мышления. В этом смысле философия есть экология языка, защита его чистой словесности, чистой условности.

        Вот почему никак нельзя сводить философию ни в план означаемых, "самих вещей", как делала старая метафизика, ни в план означающих, "самого языка", как делает постструктурализм.[10]  Философия есть область мыслимого, а следовательно, философский язык есть область значимого. Значимое - это модус возможного в сферезнаковых отношений. Философия создает новые значимости, подобно тому как экономика создает новые стоимости. В конце концов, релевантность того или иного философского метода определяется его творческим потенциалом, интенсивностью смыслообразования, т.е. мерой значимости, которая в свою очередь зависит от напряженности трансвербальных связей философского текста.

        Не следует путать значимость со значением. Значение есть отношение означающего к означаемому, тогда как значимость есть только возможность значения, а точнее, возможность разных значений. Значимость есть область мыслимого внутри знака, и философское мышление предельно раздвигает эту область, придавая всем своим знакам наибольшую значимость. Когда мы читаем, например, у Гегеля: "дух, следовательно, есть самого себя знающий дух", или у Ницше: "жить - разве это не значит как раз желать быть чем-то другим, нежели природа?"[11] - мы чувствуем предельную значимость этих слов ("дух", "жить"), чья потенциальность не может быть актуализирована ни в каком означаемом, ни в каком отрезке реальности.      

        В философии значимость языка, его потенциальность выступают в наиболее чистом виде. Художественный текст относит слова "дух" или "жить" к каким-то вымышленным персонажам и конкретным событиям во времени сюжета. Теологический текст употребляет слово "дух" в специфически отсылочном смысле, относя их к духу, который был излит Господом на народ Израилев, или к Духу-утешителю, который посылается в мир Иисусом Христом. Эта историческая и текстуальная конкретность теологического высказывания и составляет основу его убеждающей силы. Но в гегелевском или ницшевском употреблении слова "дух" и "жить" не сводятся ни к какому определенному значению, ни к какому повествовательному контексту, они не характеризуют ни вымышленных, ни исторических лиц, они просто  значимы, безгранично значимы, как чистая потенциальность всех смыслов, которые могут быть в них вписаны. "Дух есть сам себя знающий дух" - это относится к духу вообще, ко всему, что только может быть духом в системе свободно выбранных философских определений.

        Значение философского текста так же нельзя свести к определенной информации, как и значение литературно-художественного текста. Повествовательный текст еще можно пересказать; но философия в плане своей "не-информативности" близка лирике: она "молчит" за пределом своего собственного языка. Значимость как потенциальность, превышающая свою актуализацию в слове, может восприниматься как глубина молчания. Как заметил  В. В. Бибихин, "значимость слова не информация и близка к многозначительному молчанию".[12] Но если в лирике значимость слова все-таки вписана в контекст конкретного переживания, говорящего из определенной точки времени, из "сейчас", то в философии слово раздается из "всегда" и его значимость не ограничена  отнесением к определенному индивиду, лирическому "я", его манифестации в определенный момент времени.

      Значимость философского слова такова, что не может быть сведена к одному значению, а потому не может и поменять знака, что предполагается пересказом. Пере-сказ (в прозе) и ино-сказание (в поэзии) суть способы дать даному значению другой знак или данному знаку другое значение. Но философия не пересказуема и не иносказательна. Значимость распространяется на все актуальные и потенциальные значения данного знака ипотому не может поменять свой знак или дать ему другое значение. Философское слово семантически  шире  не только научного термина,  но художественной метафоры: оно не однозначно и не инозначно, а всезначно.         
  
        Именно по степени значимости можно отличить философский текст от всякого другого. Эта значимость не переходит в план значений, из которых следуют определенные правила поведения, заповеди, инструкции и рекомендации, что характерно для религиозного текста. Философский текст значим, но мы не можем пользоваться его значением, не можем актуализировать его в действии, не можем отнести его к конкретному лицу или эпизоду. Его значимость носит самоценный характер: слово не служит символом, не отсылает от низших значений к высшим, не противопоставляет  прямого смысла переносному, как это происходит в религиозных и литературных текстах.

       Потенциальность философского текста нагляднее всего выявляется в афоризме. Один и тот же мыслимый предмет может быть обозначен как субъект и объект, как внутреннее и как внешнее, благодаря чему и рождаются афоризмы, содержащие в себе некий парадокс о предмете. Например, известный афоризм древнегреческого законодателя Солона "Прежде чем повелевать, научись повиноваться" содержит в себе два противоположных знака, присоединяемых к одному индивиду. Тот, кто хочет выступить субъектом господства, должен выступить и как его объект. Точно также известный афоризм Гегеля, заключающий в себе итог его системы: "все разумное действительно, все действительное разумно" построен на оборачиваемости субъекта и предиката. "Разумность", выступающая как субъект первого суждения, становится предикатом во втором, а "действительность", выступающая предикатом в первом суждении, становится субъектом во втором. Афоризм есть предельная концентрация значимости в одном суждении, когда означаемое меняет свои знаки, превращаясь из субъекта в объект или из субъекта в предикат и обратно. Вот почему афоризм, в сущности, ничего не обозначает, но обладает высшей формой значимости, поскольку демонстрирует саму способность знака приобретать противоположные означаемые.  Афоризм есть чистая потенциальность значения - максимум значимости в минимуме означающих.
 


[1]  Осип Мандельштам. Слово и культура, в его Собр. соч. в 3 тт., т. 2, Нью-Йорк, Международное литературное содружество, 1971, с. 227. 

[2]  "Имя вещи - смысловой зародыш вещи, активно принуждающий вещи к появлению и росту, хотя сам он и не есть вещь и, для своего успеха, уже предполагает вещественное инобытие /т.е. материальную данность в основе вещей - М.Э./... Имя - великая сила и неубывающая энергия, но это - сила в возможности и энергия в потенции".  А. Ф. Лосев.  Бытие. Имя. Космос. М., "Мысль", 1993, сс. 832-833.

[3]  В древнерусском языке слово "вещь" исконно значило "духовное дело", "поступок", "свершение", "слово". См. Колесов В. В. Древнерусская вещь, в кн.: Культурное наследие Древней Руси. Л., "Наука", 1976, сс. 260 - 264. 

[4]          В. В. Налимов. Вероятностная модель языка. О соотношении естественных и искусственных языков. М., "Наука", 1979,  с. 213.

[5]   В. В. Налимов, цит. соч., с. 217.  Было бы интересно проследить связь между налимовской дихотомией  континуального мышления и дискретного языка и концепцией А. Н. Уайтхеда о непрерывном характере потенциальности, образующей "экстенсивный континуум", в отличие от прерывного характера актуальных событий.

[6]  См., например, ранее цитированную работу Jacques Derrida. Aporias, transl. by Thomas Dutoit. Stanford University Press, 1993.

[7]  В. В. Налимов. Вероятностная модель языка, сс. 97-98. 

[8] Ibid., с. 218.

[9]   См., например,  Jean-Francois Lyotard. The Differend: Phrases in Dispute. Minneapolis University Press, Manchester University Press, 1986.

[10]   См. вторую часть данной работы, особенно главу 4"Метафизика деконструкции: основные термины".

[11]   Гегель. Феноменология духа. Сочинения,  М. Изд. социально-экономической литературы, 1959, т. 4, с. 419; Ницше. По ту сторону добра и зла, цит. изд., т.2, с. 246.

[12]  В. В. Бибихин. Язык философии. М., Издательская группа "Прогресс", 1993, с. 32.

-----------------------------------------------------------------------------------------------------

                 назад                        оглавление                      вперед