Михаил Эпштейн

 СЛОВО КАК ПРОИЗВЕДЕНИЕ.
   О ЖАНРЕ ОДНОСЛОВИЯ

                                Главы 1-3

Самым кратким литературным жанром считается афоризм - обобщающая мысль, сжатая в одном предложении. Но есть жанр еще более краткий, хотя и не вполне признанный и почти не исследованный в качестве жанра: он умещается в одно слово. Именно слово и предстает как законченное произведение, как самостоятельный результат словотворчества. Подчеркиваю:   слово не как единица языка и предмет языкознания, а именно как литературный жанр, в котором есть своя художественная пластика, идея, образ, игра, а подчас и коллизия, и сюжет.    ОДНОСЛОВИЕ  - так я назову этот жанр - искусство одного слова,  заключающего в себе новую идею или картину.  Тем самым достигается наибольшая, даже по сравнению с афоризмом,  конденсация  образа:  максимум смысла  в минимуме языкового материала.
 

      1. Слово в поисках смысла


 В свое время В. Хлебников  вместе с А. Крученых подписались под тезисом, согласно которому "отныне произведение могло состоять из  о д н о г о  с л о в а <...>" [1] Это не просто авангардный проект, но лингивистически обоснованная реконструкция образной природы самого слова ("самовитого слова"). Произведение потому и может состоять из одного слова, что само слово  исконно представляет собой  маленькое произведение, "врожденную" метафору, - то, что Александр Потебня называл "внутренней формой слова", в отличие от его звучания (внешней формы) и общепринятого (словарного) значения. [2] Например, слово "окно"  заключает в себе, как внутреннюю форму, образ "ока", а  слово "стол" содержит в себе образ чего-то стелющегося (корневое "стл") и этимологически родственно "постели".
 

 Отсюда возможная  морфемная перестановка (скрещение), когда продуктивные способы словообразования от одного слова переносятся на другое: "постелица" (ср. "столица"), "застолить" (ср. "застелить") и т.д. Поскольку все эти слова уже опосредованы внутренней формой "стл", их общим первообразом, - остается лишь тематизировать данное новообразование, т.е. соотнести его звуковую форму с подобающим значением. Например, "застелье"  [3] можно тематизировать как "застолье (пир, трапеза) в постели". По мере сокращения, "раздевания" слова возрастает его многозначность, его метафорический потенциал. Так, слова "трава" и "отрава" имеют разные лексические значения, которые поддерживаются разностью их морфологического состава. Но если оголить их до корня "трав", то их значения могут свободно переходить одно в другое, создавая возможность для новых словообразований. Например, однословие "отравоядные" можно отнести к  разряду существ, приученных социальными обычаями к экологически грязной и вредной пище.
 

 Если учесть, что каждая морфема одной категории может в принципе соединяться с любой  морфемой другой категории (любая приставка с любым корнем и любым суффиксом), вопрос стоит не о том, возможно ли технически какое-то новообразование, типа "кружавица" или "кружба" (хлебниковские сочетания корня "круг/круж" с суффиксами таких слов, как "красавица" и "дружба"),  но о том, имеет ли оно смысл, оправдано ли его введение в язык необходимостью обозначить новое или ранее неотмеченное явление, понятие, образ.
 

  Отсюда хлебниковское требование: "Новое слово не только должно быть названо, но и быть направлено к называемой вещи". [4]  Можно создать такие слова, как "прозайчатник" или "пересолнечнить", "издомный" или "пылевод", но они останутся бесплодной игрой языка, если не найдут себе называемой вещи или понятия.  Знак ищет свое означаемое, "свое другое", "свое единственное".   Словотворчество тем и отличается от словоблудия, что оно не спаривает какие попало словесные элементы, но во взаимодействии с вещью - называемой или подразумеваемой - создает некий смысл, превращает возможность языка в потребность мышления и даже в необходимость существования. Семантизация нового слова - не менее ответственный момент, чем его морфологизация.
 

 Можно позавидовать, например, судьбе таких нововведений, как "предмет" и "промышленность", без которых была бы немыслима философия и экономика на русском языке. Гораздо более тесная тематическая ниша у потенциально возможного глагола "пересолнечнить". Можно сказать: "Она пересолнечнила свою улыбку" или "Он пересолнечнил картину будущего" - и тогда "пересолнечнить", т.е. "пересластить", "приукрасить", "представить чересчур лучезарным", получит некоторую жизнь в языке, как дополнение к гнезду "солнечный - радостный, светлый, счастливый".
 

 А вот для слова "прозайчатник" пока вряд ли имеется предметно-понятийная ниша, хотя можно представить себе в будущем борьбу разных экологических групп, "прозайчатников" и "проволчатников", которые будут отстаивать преимущественные права данного вида на биологическую защиту. Слово "пылевод" может найти себе применение в нанотехнологиях будущего, когда миниатюрные, размером с атом или молекулу, машины образуют мыслящую и работящую пыль и грозные пылевые облака  возьмут на себя роль армий, обезоруживающих противника, а инъекции пыли будут использоваться в медицине для прочистки кровеносных сосудов. "Пылевод" может стать одной из технических профессий будущего, возможно, более распространенной, чем отходящие в прошлое полеводы и пчеловоды.
 

 С растущей компьютеризацией и распространением надомных видов труда может появиться нужда и в слове "издомный", применительно к тем  профессиям (геолог, космонавт, журналист и т.п.), которые требуют  долгих отлучек из дому. "На издомной работе", "издомный труд".  Но возможно предположить за этим словом и  скорее характерологический, чем социально-профессиональный смысл: издомники - это люди, которых постоянно тянет из дома. В отличие от без-домных, издомные имеют свой дом, но психологически его чуждаются  и предпочитают проводить время в чужих стенах: в гостях, в кафе, в магазине, в музее. Далеко не всегда они являются странниками, бродягами: издомник может тяготеть к определенным местам и даже быть домоседом - но по отношению к чужим домам. Характерной разновидностью этого "издомного" типа является именно "чужедомник", завсегдатай чужих домов. Слова "нахлебник", "приживал" (тот, кто живет за чужой счет) к этому типу не подходят, поскольку чужедомник не только сам себя  обеспечивает, но порой и подкармливает хозяев от своих щедрот (так сказать, "вечный гость", "гость угощающий"). "Чужедомник" - тип распространенный в России: из известных людей к нему относились Владимир Соловьев и Анна Ахматова, любившие подолгу живать у чужих. Никакие близкие по значению слова: "скиталец", "нахлебник", "иждивенец", "перекати-поле" -  не могут заменить этого слова.
 

 Так, растягивая лексическое поле языка, мы можем помещать в него все новые слова, от которых отпочковываются дальнейшие словообразования. "Надомный" - "издомный" - "издомник" - "чужедомник"... Каждое слово несет в себе возможность иного слова - альтернативного ветвления смысла. Мысль, растекаясь по древу языка, дает все новые морфологические отростки. Формально и материально язык всегда  готов засыпать нас мириадами новых словообразований, лишь бы  мышление затребовало их к жизни. Язык - чистая конвенция и чистая потенция, он может  сказать что угодно, если есть желающие так говорить и способные это понимать.
 

  Лексическое поле языка достаточно разреженно и растяжимо, чтобы образовать смысловую нишу для практически любого нового слова. Парадокс в том, что чем больше расширяется язык, тем больше он пустеет и тем больше в нем появляется семантического вакуума и лексических вакансий.  Язык - как резиновый шар, в котором по мере надувания происходит и отдаление словарных точек, так что появляется новая лексическая разреженность, требующая заполнения (эта же резиновая модель используется и для описания  нашей инфляционной  вселенной, в которой постоянно рождается новая материя, галактики, звезды - и все-таки плотность вселенной в целом уменьшается по мере ее расширения). Чем богаче язык, тем больше он нуждается в новых словах и смыслах, которые заполнили бы его растущую емкость. Не только русский, но в еще большей степени английский язык постоянно втягивает в свою "вакуумную воронку" огромное количество новых слов и выражений, хотя не всегда потребность в них лексически обоснованна.
 

 Недавно один американский лингвист жаловался, что в английском не хватает слов для ряда понятий; например, как обозначить обрывки  шин и прочие фрагменты мусора, валяющиеся вдоль скоростных шоссе? Это, конечно, профессиональный каприз представителя языка, который просто лопается от своего изобилия - и одновременно требует дальнейшей ускоренной экспансии. Если выражения "дорожный мусор" или "обрывки шин на хайвее" представляются чересчур длинными, можно, конечно, ввести слова "путеломки" или "путесколки"; но тогда нужно ввести и особое слово для выражения "книга, лежащая на столе", в отличие от "книга, стоящая в шкафу" - "столекнига" в отличие от "шкафокниги"... Результатом последовательной замены словосочетаний (или даже предложений)   сложными словами будет изменение строя языка: с аналитического - на синтетический.  Между тем тенденция развития современных языков - именно рост аналитизма, когда единицы значения существуют независимо от друг от друга и свободно сочетаются, а не слипаются  в одно целое. "Книга" может сочетаться со столом и шкафом, стол - с яблоком и тетрадью, мусор - с шоссе и комнатой, шоссе - с автомобилем и мусором, и создание из этих подвижных сочетаний устойчивых слов привело бы к окаменению языка, превращению его в шифр. Вместо того, чтобы понимать связную речь, пришлось бы заучивать значения миллиардов слов.
 

 Таким образом, есть множество явлений, для которых не создано отдельных слов, - и можно образовать множество слов, для которых не найдется соответствующих явлений.  Действительность голодает по языку, язык голодает по действительности, и тем самым между ними поддерживается эротическая напряженность, взаимность желания, которому суждено остаться неутоленным. Язык состоит из множества зияний, нерожденных, хотя и возможных слов, для которых еще не нашлось значений и означаемых - подобно тому, как семя состоит из мириадов сперматазоидов, которые в подавляющем большинстве погибнут, так и не встретившись с яйцеклеткой. Слова типа "прозайчатник" или "пылевод" - это такие семена, которые еще не нашли своего значения, ничего не оплодотворили, а потому и не стали фактом языка в его браке с реальностью.
 

 Но именно плодовитость языка,  бесконечность потенциальных словообразований  и позволяет создавать новые значения, а следовательно - и новые явления, которые прежде были неназванными, неосознанными, а значит и несуществующими. Избыточность языка - эта мера его потентности: он рассеивает миллиарды семян, чтобы из них взошли и остались в словаре только единицы. Словарь - это как бы книга регистрации плодовитых браков между языком и действительностью.
 

 Направленность слова к называемой вещи вовсе не означает, что такая вещь должна предшествовать слову, оставляя ему только роль названия. Слово может направлено и к "призываемой" вещи,  выступать как открыватель или предтеча явления: что скажется, то и станется,  - а главное, излучать ту энергию смысла, которая не обязательно должна найти себе применение вне языка и мышления. Называемость вещи есть категория возможности, как и выживаемость слова. Если слово образовано по правилам языка, если в нем есть своя звуковая правда, своя гармония словообразовательных элементов, значит, его  "вещь" находится впереди. Точнее было бы сказать не "вещь", а "весть", воскрешая исконное, древнерусское значение самой "вещи" как поступка и слова (ср. родственное латинское "vox" - слово, голос). "Называемая вещь" - это назывательная сила самого слова, его способность быть вестью, "вещать-веществовать" за пределами своей звуковой формы.  Если подойти к категории смысла проективно,  включая не только действительное, но и возможное,  потенциально значимое, то бессмыслица - это более редкая категория, чем смысл. Трудно образовать слово, вообще лишенное смысла. Можно было бы составить словарь незатребованных слов, слов-потенций, слов-замыслов и подсказок, намеков и внушений,  чью весть нам еще только предстоит расслышать. Трудность составления такого "Проективного словаря русского языка" была бы именно в его потенциальной  бесконечности.
 
 

    2. Типы неологизмов


  Словотворец создает не столько новое слово - ведь работа перемножения, перекомбинации разных морфем доступна и компьютеру, - он создает новый смысл,  целое произведение, в котором есть тема, идея, интерпретация, образ автора и диалог с другими текстами. И все это - в одном слове. Именно на примере однословия можно охарактеризовать минимальную единицу литературного творчества в его отличии от языковой лексемы. Точнее, можно выстроить целую градацию различий и переходов между чисто служебным неологизмом, меткой нового исторического или технического явления - и однословием как художественно-философским жанром. [5]
 

 Неологизм - функциональное новообразование, которое служит какой-то информационной или коммуникативной цели. Языковой неологизм, который отвечает на запрос нового жизненного явления, рназываетс его, может быть назван рноминативнымс. К этому типу относятся исторические, политические, научно-технические и прочие номинации -  типа "большевик", "колхоз", "электрон", "космонавт", "транзистор", рстекловолокнос и пр. Иногда такие номинации бывают лингвистически очень удачными и стоят работы целого научно-исследовательского института или  министерства пропаганды, как, например, слово "большевик", обещавшее дать "как можно больше", гораздо больше, чем давали сами большевики, которые занимались в основном реквизицией и эспроприацией. Но если бы назвать их "ликвидаторами", какими они и были по существу, как в смысле ликвидации частной собственности, так и человеческих жизней, то  политически они были бы обречены. Вот и встает вопрос, слово ли обязано своей популярностью успехам движения, или движение обязано своими успехами популярности слова. [6]
 

 Даже  научно-технические и общественно-политические неологизмы включают элементы словотворчества, причем последние, как правило, больше, чем первые.  Для названия нового химического соединения достаточно сложить имена составляющих его элементов ("сероводород", "нитробензол"), но для успешного обозначения новой партии или общественно-политического института нужно обладать чувством слога, быть своего рода поэтом власти или поэтом хозяйства.   [7]  Точно так же названия новой товаров и фирм требуют чеканной лингвистической проработки, чем и занимаются специалисты по маркетинку. Например, главная железнодорожная кампания США "Amtrak", в связи с введением скоростных маршрутов на восточном побережье, решила  недавно изменить свое название на "Acela", введя в ассоциативный оборот такие приятно звучащие слова, как "acceleration" (ускорение) и "excellent" (отличный). Название средства против импотенции "вайагра" ("Viagra") удачно сплетает латинскую основу "жизнь" (vita) с именем водопада "Ниагара" (Niagara), создавая образ мощно извергаемого "семяпада" жизни.
 

 Общественно-политические и товарно-рыночные неологизмы  являются, как правило,  не столько номинативными, сколько проективными: они не только называют определенное явление, но и призывают обратить на него внимание:  вступить, подписаться, приобрести, купить, воспользоваться и т.д. Это слова - лозунги, кличи, приманки, обещания, приглашения, увещевания, и хотя словотворчество здесь носит прикладной смысл, без изрядной лингвистической подготовки любая политическая или коммерческая инициатива может оказаться мертворожденной.
 

 Гораздо ближе к чистому словотворчеству такие неологизмы, которые можно назвать "концептивными" - они не называют какое-то новое явление, но скорее вводят в язык новое понятие или идею. Таковы  "материя" и "вязкость" М. Ломоносова, "предмет" В. Тредиаковского,   "промышленность" Н. Карамзина, и "славянофил" В. Л. Пушкина,  "сладострастие" К. Батюшкова, "миросозерцание" В. Белинского, "остранение" В. Шкловского, "тоталитаризм" Ханны Арендт. Вообще творчество мыслителя стремится запечатлеть себя именно в конструкции диковинных слов, которые откликались бы на бытийные "слова" - трудно выразимые понятия и смыслы, лежащие в основе мироздания. При этом философ может пользоваться словами, уже существующими в языке, придавая им фундаментальный смысл, т.е. творя не столько лексические, сколько семантические неологизмы. "Идея" Платона, "вещь-в-себе" Канта, "диалектика" и "снятие" Гегеля, "позитивизм" О. Конта, "сверхчеловек" Ницше, "интенциональность" Э. Гуссерля, "здесь-бытие" Хайдеггера, "экзистенциалист" Ж.-П. Сартра,  - именно в таких новых  словах (новых по своему составу или только по смыслу)  интегрируется целая система мышления.
 

Вопреки расхожему представлению, что творение новых слов - дело писателей, философия  более глубинно втянута в этот процесс, более зависима от способности языка образовывать новые слова, которые содержали бы квинтэссенцию данной понятийной системы. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Толстой, ни Чехов не создавали целенаправленно новых слов, им достаточно было слов, существующих в литературном языке и устной  речи. Но философ испытывает трудности с языком именно потому, что он работает не с наличными словами, а с мыслью, шарящей в предсловесной или засловесной мгле сознания.  Поэтому мысль Вл. Соловьева или М. Бахтина трудно представить вне тех словесных построений (оригинальных или переводных), которые они вводили в русский язык, именно с позиции философской "вненаходимости" по отношению к нему. "Всеединство", "Богочеловечество", "софиология", "многоголосие", "участность", "вненаходимость" - некоторые из наиболее известных концептуальных однословий Соловьева и Бахтина.
 

 Следует различать между однословием и специальным термином, который играет техническую  роль в развитии мысли и, как правило, поддается строгому,  рациональному определению. Однословие часто содержит понятие, которым обосновываются и определяются другие понятия в философских текстах, но само оно не всегда может быть логически обосновано, представляя целостный первопринцип, в который научно-терминологический компонент сливается с мифологемой или художественным мыслеобразом. Однословие не сводимо к определенному тексту мыслителя, но скорее выступает как заглавие всей его мысли, а подчас и как синоним его собственного имени ("Платонизм - учение об идеях"; "Гегель - основоположник диалектики"; "Ницше - провозвестник сверхчеловека"). Философское однословие - итог движения мысли, которая проходит через множество ступеней доказательства, развертывается в многотомных словесных построениях, - чтобы в конце концов не найти лучшего воплощения, чем во плоти одного-единственного слова, которое и остается печатью бессмертия мыслителя, следом его пребывания в самом языке, а не просто в текстах. Слово - самая плотная упаковка смысла, наилучший хранитель той многообразной информации, которая рассыпана в текстах мыслителя. Слово "идея", возведенное Платоном в философскую категорию ("обобщенный умопостигаемый и бытийствующий признак"), уже навсегда вобрало в себя мысль Платона,  и тот, кто пользуется этим термином, вольно или невольно является платоником, даже если он антиплатоник по своим воззрениям. Язык обслуживает самые разные воззрения, которые только потому и могут спорить и противоречить друг другу, что говорят на общем языке.
 

 Четвертый тип можно назвать наивным, или примитивным неологизмом. В понятие "примитива" мы не вкладываем в данном случае скептической оценки, а употребляем в том же нейтральном и вполне респектабельном  смысле, что и понятие "художественный примитив" (лубок, фольклор, любительское искусство). Если концептивный неологизм рожден нехваткой в языке слов для выражения сложного понятия, то неологизм-примитив рождается, как правило, из-за незнания существующих, "правильных", литературных слов или оборотов речи. Наивный неологизм - продукт стихийного, устного словотворчества, к которому причастны дети и люди из народа. Скажем, костер, прыскающий яркими искрами, рождает у мальчика возглас: "Огонь и огонята!"  [8]  Или попытка "обрусить" и сделать понятным иностранное слово рождает такие образцы народной этимологии, как "гульвар" (вместо "бульвар") или "буреметр" (вместо "барометр"), а также детской этимологии, типа "копатка" (вместо "лопатка") или "кусарик" (вместо "сухарик"). Такие неологизмы, подчас красочные и талантливые,  можно еще назвать "сказовыми": они стихийно рождаются в устной речи, чаще всего - из-за незнания "правильного" слова, в обход литературной нормы, а не в подмогу и не наперекор ей. Наивные неологизмы продуктивны в определенных возрастных и образовательных группах, маргинальных по отношению к литературному языку.
 

 Пятый тип, после "номинативного", "проективного" "концептивного" и "примитивного", - "экспрессивный" неологизм, который по-новому обозначает уже известные явления или понятия, тем самым подчеркивая именно красоту и образность самого слова. Известно, например, что многие глупости произносятся с самыми добрыми и приятными намерениями и что весьма благодушные люди порой бывают чрезвычайно глупыми. Но именно Салтыков-Щедрин возвел это наблюдение в перл  творения, отчеканив слово "благоглупость". Ему же принадлежит и другой маленький щедевр (меньше не бывает) - слово  "злопыхательство". Достоевский как словотворец значительно уступает себе же как романисту, но все-таки и он  ввел в употребление  слово "стушеваться".
 

 К числу экспрессивных можно отнести и "персонажные" неологизмы, которые функционируют в контексте художественного произведения  как средство речевой или идейной характеристики персонажа или рассказчика, например, "мелкоскоп" в лесковском "Левше" или "нигилист" в тургеневских "Отцах и детях". Экспрессивные, и особенно персонажные неологизмы наиболее тесно связаны с другими, ранее рассмотренными группами. Часто они возникают на основе наивных, сказовых неологизмов или сами их имитируют (типа "клеветона" - "фельетона" или "марали" - "морали" у Лескова). Порою экспрессивные неологизмы подхватываются мыслящей публикой и становятся концептивными. Так, слово "нигилизм" из средства характеристики претенциозного неудачника-плебея переросло в символ мировоззрения целой эпохи и стало в ряд с другими, проективно-концептивными новообразованиями того времени, такими, как "позитивизм" Конта и "натурализм" Золя.
 
 

  3. Специфика однословия как жанра
 Неологизмы всех пяти вышеназванных  разрядов могут рассматриваться не только как функциональные по отношению к факту, понятию или контексту, но и как самостоятельные произведения. Есть, однако, и слова специально созданные как произведения, не извлеченные исследователем, а поставленные самим автором вне какого-либо исторического, научного или художественного контекста. В отличие от неологизма, однословие (так сказать, "унологизм" или "унология") - это слово, построенное  как целостное  произведение, которое содержит в себе и свою тему, и ее интерпретацию.
 

  Для того, чтобы слово могло стать произведением искусства, оно должно предоставлять для творчества определенные  элементы, разнородные материалы, с  которым может работать художник. Если поэт или прозаик работают со словами, то с чем же работает однословец, если в его распоряжении всего-то и имеется одно слово? Здесь материалом  выступают составляющие слова: корни, приставки, суффиксы. Русский язык в силу своего синтетизма богат этими словообразовательными элементами и предоставляет широкие возможности их комбинирования. На палитре словотворца смешиваются все морфологические элементы, какие только имеются в языке, чтобы образовывать новые неожиданные сочетания.
 

 Например, в хлебниковском слове "вещьбище" [9]  тема задается корнем "вещь", а ее интерпретация - суффиксом "бищ", который входит в состав таких слов, как "кладбище", "лежбище", "стойбище", "пастбище", и означает место "упокоения", "умиротворения", неподвижного пребывания мертвецов или  малоподвижного пребывания животных. Поскольку суффикс "бищ" относится к людям или животным, "вещьбище" - это образ одушевленных (как люди или животные)  и одновременно обездвиженных, заснувших или умерщвленных вещей, нечто вроде склада или свалки. Но если "склад" или "свалка" обозначают просто место, где сложены новые или старые вещи, то "вещьбище" добавляет к этому оттенок одушевленности и одновременно неподвижности, что производит фантастический, отчасти сюрреалистический эффект, как будто вещи - это некий вид животных, впавших в спячку.
 

 В однословии, как в целом предложении, можно проводить актуальное членение и различать тему и рему: то "старое", что  задается изначально, предполагается известным, - и то "новое", что  сообщается. Например, в предложении "Ворон сел на сосну" тема - "ворон", а рема - то, что он сел на сосну (а не на другое дерево). В предложении "На сосну сел ворон" новое  - то, что на сосну сел именно ворон (а не другая птица). Обычно и в предложении, и однословии тема предшествует реме (как, например, в слове "вещьбище"), но возможен и обратный порядок, при котором логическое (а в предложении и интонационное) ударение падает на рему в начале высказывания. В слове "смертязь"  [10]  тема, скорее всего, задается второй частью основы "тязь", поскольку единственное слово в русском языке, которое заканчивается этим буквосочетанием  - "витязь".  [11]  Это значение,  заданное как исходное, приобретает новый смысл в сочетании с корнем "смерть". "Смертязь"  - это витязь, готовый на смерть или обреченный смерти, - или же это, напротив, ратник воинства смерти, ее рыцарь и вассал (см. ниже о двусмысленности однословий, образованных из двух корней: в данном случае, "смертязь" можно прочитать как "смерть витязя" и как "витязь смерти"  [12]). Однословие часто нуждается в пояснении,  как картина нуждается в подписи, но такой комментарий носит служебную функцию по отношению к самому новоявленному Слову.
 

  Провести четкую границу между неологизмом и однословием особенно трудно в тех случаях, когда новое слово выступает в заглавии произведения, как например, в стихотворении В. Маяковского "Прозаседавшиеся", в статье А. Солженицына "Образованщина", в книге А. Зиновьева "Катастройка". Слово, вынесенное в заголовок, играет двойную роль: с одной стороны, оно употребляется в контексте целого произведения,  служит объяснению какого-то  нового  общественного феномена, т.е. представляет собой номинативный, или проективный, или концептивный, или экспрессивный неологизм. С другой стороны, оно выступает как заглавное слово, по отношению к которому все произведение строится как развернутый комментарий. Заглавие вообще имеет двойной статус: оно и  входит в состав произведения, и внеположно ему, буквально возвышается над ним. Таким образом, новое слово в заглавии может рассматриваться и как неологизм, включенный в текст произведения, и как самостоятельное произведение, для которого последующий текст служит комментарием.
 

 Однословие  может отражать определенные жизненные явления, выступая при этом как  актуально-публицистическое или даже сатирическое произведение, например,   "вольшевик" Хлебникова или "бюрократиада" Маяковского. Но однословие может быть и сочинением утопического, мистико-эзотерического или космософского характера, как "Солнцелов" и "Ладомир"   Хлебникова, "матьма" (мать+тьма) Андрея Вознесенского, "светер" (свет+ветер) Георгия Гачева. Иногда в однословии соединяются не два, а несколько сходно звучащих корней (можно назвать это "множественным скорнением"). Например, в поэме Д. А. Пригова "Махроть всея Руси" заглавное слово вводит в круг ассоциаций и "махорку", и "махровый", и "харкать", и "рвоту", и "роту" ("рать"). В сходном смысле, как многозначный иероглиф посткоммунистического российского хаоса, употребляется у Вознесенского слово "мобель" - в нем слышится и гул "мобилизации", и вой "кобеля", и тоска по "нобелю", и апокалиптический "Моби Дик", и, в конце концов, Виева слепота времени: на входе читается "мобель", на выходе - "бельмо" (мобель - мобельмобельмо - бельмо, "Баллада о Мо").
 

 У каждого автора есть свой излюбленный способ формования новых слов. Если у Хлебникова это сращение корней, то у Маяковского - экспрессивная аффиксация или переаффиксация, ломание слова через отрыв и присоедение  новой приставки или суффикса ("громадье", "выжиревший", "препохабие", "тьмутараканясь"). Андрей Вознесенский часто слагает многочленные, "гусеничные" однословия, в которых конец одного слова становится началом другого: "матьматьматьма" ("мать" переходит в "тьма" и обратно), "ударникударникударникуда" ("ударник" чередуется с "никуда"), "шаланды - шаландышаландышаландыша - ландыша хочется!" Часто такие потенциально бесконечные "словословия" записываются в виде спирали или круга, где нет входа и выхода, но только переход одного слова в другое, своего рода буквенная вибрация, похожая на то, как вибрируют изобразительные контуры на картинах Эшера, где черные лебеди очерчивают белых рыб и наоборот ("Метаморфозис", 1939-1940). Сам Вознесенский называет такой тип однословия "кругометом" - круговой метафорой, и видит в таком круговращении слов, вписанных друг в друга, одно из высших достижений своего словотворчества. "Сам я благодарю Бога за то, что меня посетили "кругометы". Думаю, что они открылись бы Хлебникову, доживи он до наших дней.
            Питер питерпитерпитерпитерпи - терпи." [13]

Одно слово, как шестеренка, цепляет другое и, прокрутив несколько букв или слогов, само цепляется за него и прокручивается дальше. Такие однословия могут бесконечно вторить себе, как своего рода морфемное заикание  [14],     и этим отличаются от другого, более замкнутого и традиционного типа - палиндрома, также любимого Вознесенским (типа "женоров" - перевертыш "Воронеж", или "аксиомасамоиска", причем "самоиск" - тоже однословие, включенное в данный палиндром). Общее между "кругометом" и "перевертышем" -  обратимость, нелинейность слова, самоповторяемость  либо в написании (начало и конец меняются местами), либо в чтении (от начала к концу и от конца к началу). В таком слове линейность письма-времени "схлопывается", уступая место перестановке и вращению одних и тех же морфем (кругомет) или фонем (перевертыш).

 Есть еще ряд приемов, примеры которых можно найти у поэта и словотворца Григория Марка (о его "Словаре" речь пойдет ниже). Например, "тасование", или "чредосложие",  когда одно слово рассыпается на слоги и перетасовывается со слогами другого слова:
     "Сизенелёное  - зелёное, вплетеное в синее, например, листья в небе;
    Плаголостье - голос в платье, певица на сцене".

Другой прием Г. Марка  - "препинание", "междометация", когда слово вбирает в свой состав знаки препинания и одновременно выделяет из себя междометные частицы:
 "У!бийца. Эко?номика. Пожил-ой! (ой, как долго пожил!)".

 Подчас однословия сближаются с каламбуром - игрой слов, основанной на сходстве их звучания или разности значений одного слова. Каламбур обычно тем эффектнее, чем меньше разница между звучанием двух слов и чем больше разница между их значениями. Как правило, однословие имеет мало общего с каламбуром, поскольку последний включает отношение двух или нескольких слов, например: "Свекровь - все кровь" (М. Горький, "Васса Железнова") или "-Разреженный воздух... - Какой? Разрешенный?" (Лев Рубинштейн, "Маленькая ночная серенада"). Но "инословие" - это такая разновидность однословия, которая основана на  переиначивании другого,  подразумеваемого слова и в паре с ним образует каламбур. Такие инословия, которые, подобно акробатам, балансируют на острой грани двух близкозвучащих слов, производя комический эффект, уместно назвать "острословиями". К их числу относятся известные  в диссидентской среде словечки Владимира Гершуни: "диссидетство", "арестократ", "тюремок", "портвейнгеноссе".
 

 Следует заметить, что технически близки к каламбурам и многие хлебниковские однословия, типа "могатырь" (ср. "богатырь"), "глажданин" (глад+гражданин) или "творянин" (творить + дворянин), но они лишены комического, снижающе-смехового эффекта - важнейшего признака каламбура, который входит в его словарные определения. Хлебниковские однословия не столько передразнивают, сколько озадачивают, метафизически или метафорически отяжеляют исходное слово, и производят эффект не остроумия, а скорее изумления или недоумения, выбивая ум из привычной колеи. Хлебниковские "инословия" или "инакословия" всегда удерживаются на той грани, за которой они могли бы перейти в острословия, разрешиться смехом.  Впрочем, можно называть однословия такого типа, ориентированные на другое, сходно звучащее слово, но лишенные смеховой установки, "белыми каламбурами" (blank pun), в том же смысле, в котором говорится о "белой пародии" (несмешной) или "белом стихе" (нерифмующемся).
 

 Многие типы однословия, обозначенные выше, построены не столько на сложении нового слова, сколько на принципе подстановки или перестановки, эквивалентности или интерференции разных слов, их взаимопроникновения и взаиморастворения. Поскольку однословие ограничено размерами одно слова, оно в большей степени, чем другие словесные жанры, "интертекстуально", то есть живет звуковой игрой и обменом смысла с другими словами. Это Андорра или Монако на географической карте литературного мира. Его внутренняя территория столь мала, что почти совпадает с толщиной границ, а "внутренние дела" почти неотличимы от "иностранных". Однословие живет не столько производством, сколько обменом, "туризмом", междусловными связями.
 

 Наконец, однословие может быть искусством "самоисчезания" слова, абсурдистским приемом, не столько слагающим новые, сколько разлагающим известные слова. Таковы многие неологизмы Вл. Сорокина, например, наречные образования от глаголов: "прорубоно" "пробойно", "вытягоно", "нашпиго", "напихо червие" (в рассказе "Заседание завкома"  [15]). Здесь скорее пригодились бы  термины "нелепословие" или даже "слововычитание", как переход от однословия к нулесловию, со многими минусовыми градациями посередине.  Если однословия образуются путем сложения частей слова, то Сорокин, как правило, вычитает из слова какие-то значащие элементы, оставляя читатели пустые выемки или обломки слова - словолом, типа "воп" или "дорго". Эту процедуру можно назвать "садологией" (садическая, пыточная любовь к слову) или "словоложеством". Некоторые слова вообще утрачивают лексическое значение, остается только грамматическая форма  - условная метка или маска слова, своего рода пустая фишка, на которой можно вывести любое значение. "Молочное видо - это сисоло потненько" (рассказ "Кисет"). "А значит, получать круб, получать беленцы мы будем вынуждены через Ленинград". "Шраубе развел руками: "Только вага, стри и воп"". [16]   Эти  слова-абстракты подчеркивают именно у-слов-ность каждого слова, которое может наделяться любым значением, исходя из контекста.
 

 Вообще в жанре однословия, как и в более объемных  жанрах, могут присутствовать самые разные литературные направления:   и  романтизм, и реализм, и символизм, и футуризм, и сюрреализм,  и абсурдизм, и концептуализм. Из литературных приемов больше всего однословие тяготеет к гротеску, поскольку соединяет несоединимое, ранее всегда раздельное в практике языка. Отсюда романтический и авангардный привкус этого жанра - ведь именно романтики выдвинули идею языкотворчества, свободного формирования языка духом нации и индивида; а авангардисты возвели в канон ломку языковых традиций, остранение привычного образа, абракадабру, заумь, глоссолалию.
 

 Однословие, однако, содержит в себе и некий классицистический момент, который сдерживает  бунтарски-авангардную стихию: слово как таковое предполагает смысловую и звуковую дискретность. Поток зауми, хотя бы и организованной по определенному звуковому принципу, типа "дыр бул щил убещур" (А. Крученых), перехлестывает через границы слова и  если и составляет жанр, то совсем другой  - "глоссолалию" "заговор", "заклинание". У Вл. Сорокина часто можно видеть как слово постепенно теряет свою лексическое значение, потом грамматическую форму и наконец расплывается в звуковое пятно. Здесь можно выделить по крайней мере три стадии. Такие сорокинские  слова, как "прорубоно" или "нашпиго", имеют и лексическую, и грамматическую формы, хотя эти формы и соединяются "нелепо", гротескно: к глагольному корню присоединяется наречный суффикс.  [17] Слова "круб" или "беленцы" уже лишены лексического значения, но они еще сохраняют грамматическую вменяемость, как имена существительные. А вот в таких заклятиях геолога Ивана Тимофеевича: "мысть, мысть, мысть, учкарное сопление", "мысть, мысть, мысть, полокурый вотлок" [18] - грамматические формы начинают дальше таять, еще проступая в сочетаниях прилагательных и существительных ("учкарное сопление"), но расплываясь в аграмматическом "мысть". Возможно, это междометие типа "брысь", но  глоссолалия - это и есть разросшееся, бесформенное междометие, лишенное конвенционального смысла (или, напротив, можно определить междометие как минимальную, общепринятую, словарную единицу глоссолалии).
 

 Следующая ступень - это полная глоссолалия, где утрачены признаки слова и как лексической, и как грамматической единицы речи. "И в кажоарн уонго вапу щронш мто вап ущлгш нашей зп опрн фотограф. И если каждый онпре нпвепу шгош, товарищи, опрнр ыеп цщлг надо дорго енрк".   В такое звукоизвержение впадает к концу сорокинский текст "Норма". И все-таки это не чистая абракадабра, а отчасти еще концептология слова, его превращение в звуковую фишку с абстрактным значением. Дело не только в том, что текст еще содержит "нормальные" слова, типа  "в", "каждый", "товарищи", которые позволяют восстановить некую абстрактную схему  речи, типа "и если каждый возьмется за свое дело, товарищи... надо дорого за это заплатить" (глава называется "Летучка").  Само расчленение текста пробелами восстанавливает структуру слова даже там, где разрушено его лексические и грамматические признаки. "Опрнр ыеп цщлг" - это все-таки три раздельных слова, хотя и в самом минималистском и "буквалистском" понимании этого последнего, как ограниченного набора букв (не более 20-25, поскольку более длинных слов нет в словарях), отделяемого пробелами от других букв. Эта "отдельность" - уже даже не скелет слова, а щепотка его праха, оставшаяся после разрушения его лексической плоти и грамматического скелета.
 

 Но и Сорокин, и другие писатели даже самого экстремистского плана все-таки редко прибегают к  неупорядоченному набору неразделенных букв, поскольку писателю, перефразируя высказывание Ортеги-и-Гасета об авангарде, мало удушить слово - нужно еще показать содрогания жертвы, а для этого  она должна быть опознана, а не превращена в кровавое месиво. "Протягиван по прессованно лайхеногной сквозило скв" ("Месяц в Дахау"). Сорокин сохраняет некие расплывчатые,  очертания слов, именно для того, чтобы показать их призрачность, процесс их исчезновения.
 

 И все-таки очевидна разница между авангардной и концептуалистской работой со словом. Неологизмы Хлебникова, как правило, утопичны или мистичны, но не абсурдны: в них определенное лексическое значение приобретает новый, грамматически ему несвойственный, но мыслимый признак бытия, например, появляется жрица или богиня времени (Времиня), или витязь смерти, или лежбище вещей. Хлебниковская семантика простирается за пределы существующего грамматического ограничителя слова, тогда как у Сорокина обнаруживается невозможность или ненужность самой семантики, слово проваливается в черную смысловую дыру.
 

    В принципе заумь или абракадабра противопоказаны жанру однословия. Слово как произведение искусства предполагает некую законченность, самодостаточность, это своего рода классицизм, возникающий на основе романтической вольности словотворчества, которое тем не менее завершается сотворением именно нового слова, а не распадом словесной формы как таковой.


ПРИМЕЧАНИЯ

(1) Цит. по кн. В. П. Григорьев. "Словотворчество и
смежные проблемы языка поэта", М., Наука, 1986, с. 171. По
замечанию В. П. Григорьева, много сделавшего для
понимания неологизмов Хлебникова именно как
литературных произведений, однословий, "это могло
показаться и все еще кажется эпатированием чистой
воды, но лишь при нежелании признать за словом его
потенциальной способности стать произведением
искусства... ...Невозможно вывести за пределы,
подлежащие власти эстетических оценок, множество
неологизмов Хлебникова именно как произведений
словесного искусства" (там же). Вот почему Григорьев
уделяет особое внимание тем новообразованиям
Хлебникова, которые встречаются не в его поэтических
текстах, где они сравнительно редки, но в  особых
экспериментальных списках, по сути, маленьких
словарях, систематизацией которых и занимаются
исследователи.

 (2) А.А. Потебня. Эстетика и поэтика.  М., Искусство, 1976,
сс. 114, 175. А. Н. Афанасьев, выдающийся собиратель и
толкователь славянской мифологии, исходил в своей
деятельности из того, что  "зерно, из которого
вырастает мифическое сказание, кроется в первозданном
слове" ("Поэтические воззрения славян на природу", М.,
1865-1869, т. 1, с.15). К этому Потебня добавляет, что "не
первозданное только, но всякое слово с живым
представлением, рассматриваемое вместе со своим
значением (одним), есть эмбриональная форма поэзии"
(цит. изд., с.429). У Потебни есть немало чему поучиться
постмодерным теоретикам языка, которые подчас
неосознанно повторяют старые ходы романтической и
мифологической школы. Так, Потебня писал:
"метафоричность есть всегдашнее свойство языка, и
переводить мы можем только с метафоры на метафору"
(цит. изд., с.434).

(3) Здесь и далее новообразования, предлагаемые
автором данной статьи, при первом упоминании
выделяются курсивом.

(4) В. Хлебников. Собрание произведений. Под общей
редакцией Ю. Тынянова и Н. Степанова, тт. 1-5, Л., Изд-во
писателей, 1928-1933, т.5, сс.233-234.

(5) Нижеследующая классификация неологизмов
предлагается на основе моих собственных наблюдений
над этим несколько экзотическим  языковым феноменом.
Обычно различаются  неологизмы лексические
(новообразованные и ставшие общеупотребительными
слова, типа "колхоз"), семантические (новые значения
ранее известных слов, типа "морж" - любитель зимнего
плавания) и окказиональные (индивидуально-авторские,
типа "громадье" Маяковского). См. Ожегов С.И.
Лексикология. Лексикография. Культура речи. М., 1974.
Предлагаемая мною классификация  построена на
градациях перехода от чисто функционального
словообразования (называющего новое явление) к
неологизму как форме словотворчества. При этом
сохраняет свой смысл и различение лексических и
семантических, узуальных и окказиональных
неологизмов. Однословие, как правило, тяготеет к
лексическому и окказиональному полюсам, то есть
является индивидуально-авторским творением нового
слова.

(6) Андрей Синявский, как известно, считал, что
большевизм обязан своими успехами трем мастерски
сработанным словам: "большевик", "советы", "ЧК".
Идеологическим потенциалом языка занимается
дисциплина идеолингвистика. См. Михаил Эпштейн.
Идеология и язык: построение модели и осмысление
дискурса. "Вопросы языкознания", 1991, #6, сс.19-33.

(7) Впрочем, и научный термин может быть рожден в
муках почти поэтического творчества. Фламандский
физик Ван-Гельмонт изобрел в 1658 г. слово "газ",
оринтируясь на гречесое "chaos"(хаос) и отчасти
немецкое "Geist" (дух),  создав удачный образ чего-то
аморфного, духовно-воздушного.

(8) Корней Чуковский. От двух до пяти. М.,
Государственное издательство детской литературы.
1963, с. 12.

(9) Наталья Перцова. Словарь неологизмов Велимира
Хлебникова. Wiener Slavistischer Almanach. Sonderband 40,
Wien-Moskau, 1995, с. 390.

(10) Там же, с. 412.

(11) Было бы ошибочно считать "тязь" суффиксом,
отдельной морфемой - это именно часть корня "витязь".
См. А. И. Кузнецова, Т.Ф. Ефремова. Словарь морфем
русского языка, М. Русский язык, 1986, с. 63.

(12) К этому можно добавить еще одну, столь же
вероятную интерпретацию: если "т" в слове "смертязь"
отнести к корню "смерт", то последняя часть "язь"
сближает его со словом "князь", и тогда "смертязь" - это
"князь смерти" (одна из кличек дьявола). Если уж одно
слово можно истолковать тремя равновероятными
способами, то очевидно, насколько толкование
литературного произведения есть способ умножения, а
не сокращения его  смысла.

(13)  Андрей Вознесенский. Страдивари состраданья. М.,
Эксмо-пресс, 1999, с. 7. Примеры кругометов взяты из
поэмы "Ave Rave" и стихотворения "Шаланда желаний".

(14) Не отсюда ли  и поэтическая апология заикания как
словесной ворожбы и жизненной одержимости в поэме
Вознесенского  "Берегите заик!"? "Берегите заик! В них
восторг заикания./  В них Господь говорит в прозаический
миг./  Они - праязыческие могикане. / Берегите заик! /.../
Я, читая стихи, иногда заикаюсь, /когда Бог посещает
их". А. Вознесенский. Жуткий Crisis Супер стар. Новые
стихи и поэмы, 1998-1999. М. Терра, 1999, сс. 116, 121. Это
"заикание слова", запинка, через которую проступает, как
на переводной картинке, другое слово,  и образует магию
кругомета.

(15) Владимир Сорокин. Собр. соч. в 2 тт. М.: Ad
Marginem,1998, т. 1, сс. 441-442.

(16) В. Сорокин, Сердца четырех, цит. изд., т. 2, сс.379,
383.

(17) Нелепость в данном случае усиливается переходом
глагольных корней в морфологический разряд наречий.
Наречные новообразования редки в русском языке, и
даже у Хлебникова из  более десяти тысячи
неологизмов  насчитываются лишь единицы наречий.
Обычно наречия образуются от прилагательных, т.е.
признаки  действия - от признаков  предметов (типа
"быстро" - от "быстрый"). Образование наречий от
глаголов, т.е. признаков действия от слов, означающих
сами действия, усиливает момент абсурда.
Квази-наречие "прорубоно", образованное от глагола
"прорубить", обозначает уже не действие, а некое
состояние или признак действия, ни к какому действию
не отнесенное и не относимое, поскольку оно само есть
действие, застывшее в качестве какого-то состояния или
признака другого действия.

(18) В. Сорокин, цит. изд., т.1, с. 425.

(19) В. Сорокин, цит. изд., т.1, с. 258.

(20) Исследователь Хлебникова В. П. Григорьев замечает,
что "основная масса неологизмов сосредоточена в
обнаженно-экспериментальных перечнях слов и
стихотворных пробах, большинство которых остаются
неопубликованными" (цит соч., с.173)."Впрочем, - по
наблюдению Григорьева, - и те неологизмы, которые
несут на себе значительную контекстную нагрузку,
обладают способностью "отрываться" от контекста,
сохраняя свой образ и за непосредственными пределами
произведения" (там же, с.174), т.е. становиться
самостоятельными произведениями. Любопытно, что в
качестве примеров Григорьев приводит слова "Ладомир"
и "Зангези",  - не просто "контекстные" слова, но
верховные, заглавные слова соответствующих
произведений, именно в силу этого вынесенные из
контекста.


                                 Продолжение