СЛОВО КАК ПРОИЗВЕДЕНИЕ.
О ЖАНРЕ ОДНОСЛОВИЯ
Продолжение, гл. 4-6
4. Парадокс Даля-Солженицына.
Типы однословий: поэтизмы и прозаизмы
Есть писатели и мыслители, склонные к созданию неологизмов, но,
как правило, такие слова контекстуальны и функциональны, служат конкретным
целям в составе объемлющих текстов и не превращаются в самостоятельные
произведения. остаются крупицами в больших словесных массивах.
Если же слово становится самостоятельным жанром, выходит из контекста других
произведений, то оно вместе с другими, подобными себе однословиями
тяготеет к образованию нового текстуального поля, уже не синтагматического,
а парадигматического, не повествования, а словаря.
В отечественном жанре однословных сочинений заслуживают особого
внимания два автора: В. Хлебников и А. Солженицын. Приводимые ими словообразования
исчисляются сотнями и тысячами, хотя они и диаметрально противоположны
по стилю и эстетике: утопически-будетлянской у Хлебникова, оберегающе-пассеистической
у Солженицына.
Хлебников, как и положено авангардному гению, не привел
своих однословий в систему - этим занимаются его исследователи (В. Григорьев,
Р. Вроон, Н. Перцова и др.). Тем не менее к структуре словаря, парадигмальному
нанизыванию многих слов на один корень, тяготеют некоторые стихотворения
Хлебникова (вроде "Смехачей", где дано целое словарное гнездо производных
от корня "смех"), а особенно - его тетради и записные книжки, куда, вне
всякого лирического или повествовательного контекста, вписывались сотни
новых слов, образующих гирлянды суффиксально-префиксальных форм, "внутренних
склонений". [20]
Солженицын, в соответствии со своей установкой на "расширение" русского языка, сводит на нет авторское начало своего "Русского словаря языкового расширения", выступая как воскреситель редких и забытых слов, главным образом, заимствованных у Даля и писателей-словотворцев (особенно - Лескова, Ремизова, Замятина...). Если хлебниковские словообразования - поэтизмы, в которых усилено выразительно-вообразительное начало, то солженицынские - прозаизмы, в которых преобладают изобразительные задачи: более гибко, подробно передать пространственные и временные отношения, жесты, объемы, форму вещей. "Обтяжистый", "коротизна (зимних дней), "натюрить (накласть в жидкость)", "затужный" (в 2 значениях: перетянутый и горестный), "возневеровать (стать не верить, усомниться)", "обозерье (околица большого озера)", "наизмашь - ударяя с подъема руки (а не прочь, не наотмашь)" - примеры солженицынских слов.
Но в какой мере их можно назвать солженицынскими? Практически
все "новообразования" солженицынского словаря, в том числе и вышеприведенные,
взяты из "Толкового словаря" В. Даля, где они даны в гораздо более развернутом
словопроизводном и толковательном контексте, чем у Солженицына. Например,
там где Даль пишет:
Внимательный, внимчивый, вымчивый, обращающий
внимание, внемлющий, слушающий и замечающий, -
Солженицын просто ставит слово:
ВНИМЧИВЫЙ,
как бы давая ссылку на Даля.
Впрочем, и далевский словарь никак нельзя свести к чисто компиляторскому
жанру, к описи наличного инвентаря. В какой мере далевский словарь регистрирует
наличные слова, а не инициирует введение в язык новых слов, и где в языке
лежит грань между "данным" и "творимым"? Сочиненность отдельных слов
(вроде "ловкосилие" - гимнастика) признавал сам Даль, но гораздо важнее
сам дух и стиль его словоописательства, которое трудно отделить от словотворчества.
Во-первых, записанные им слова подчас рождались тут же, на устах собеседника.
Отвечая на требования ученых критиков привести свидетельства, где и кем
слова были сообщены составителю, Даль объясняет: "...На
заказ слов не наберешь, а хватаешь их на лету, в беседе... Люди близкие
со мною не раз останавливали меня, среди жаркой беседы, вопросом: что вы
записываете? А я записываю сказанное вами слово, которого нет ни в одном
словаре. Никто из собеседников не может вспомнить этого слова, никто ничего
подобного не слышал, и даже сам сказавший его, первый же и отрекается...
Да наконец и он мог придумать слово это, также как и я..." [21] Иначе
говоря, нет никаких свидетельств, что то или иное слово (например, "возневеровать")
было в языке до того, как его "сходу" отчеканил, в пылу беседы, далевский
собеседник...
Или сам Даль. "...На что я пошлюсь, если бы потребовали у меня
отчета, откуда я взял такое-то слово? Я не могу указать ни на что, кроме
самой природы, духа нашего языка, могу лишь сослаться на мир, на всю Русь,
но не знаю, было ли оно в печати, не знаю, где и кем и когда говорилось.
Коли есть глагол: пособлять, пособить, то есть и посабливать, хотя бы его
в книгах наших и не было, и есть: посабливанье, пособление, пособ
и пособка и пр. На кого же я сошлюсь, что слова эти есть, что я их не придумал?
На русское ухо, больше не на кого". [22]
Получается, что Даль приводит не только услышанные слова, но и
те, которые "дух нашего языка" мог бы произвести, а "русское ухо"
могло бы услышать, - слова, о которых он не знает, где, кем и когда они
произносились, но которые могли бы быть сказаны, порукой в чем - "природа
самого языка". Здесь перед нами любопытнейший пример "самодеконструкции"
далевского словаря, который обнаруживает свою собственную "безосновность",
размытость своего происхождения: словарь - не столько реестр, сколько
модель образования тех слов, которые могли бы существовать в языке. Разве
слово "пособ" (существительное от усеченного глагола "пособить")
не может быть в языке, если в нем уже есть такие слова, как "способ" и
"повод"? На этом основании оно и вводится в словарь, не как "услышанное",
а как родное для "русского уха". Далевский словарь в этом смысле
не так уж сильно отличается от хлебниковских перечней вдохновенных словоновшеств;
труд величайшего русского языковеда - от наитий самого смелого из "языководов"
(термин самого Хлебникова). Хотя словообразовательное мышление Даля гораздо
тверже вписано в языковую традицию и "узус", все-таки в его словаре
отсутствует ясная грань между тем, что говорилось и что могло бы говориться.
Иначе говоря, Даль создал словарь живых возможностей великорусского
языка, его потенциальных словообразований, многие из которых оказались
впоследствии незадействованы - и именно поэтому в словаре-"наголоске" Солженицына
поражают едва ли не больше своей оголенной новизной, чем в словаре Даля,
где они приводятся в ряду известных, устоявшихся слов, что скрадывает их
новизну. У Даля от известного "пособлять" к неизвестному "пособу" выстраивается
целый ряд словообразований, более или менее общепринятых в языке ("пособить",
"посабливать", "посабливанье", "пособленье"), тогда как Солженицын исключает
из своего словаря все обиходные, устоявшиеся слова и дает только редкие,
необычные "пособь", "пособный", "пособщик"."...Этот словарь противоположен
обычному нормальному: там отсевается все недостаточно употребительное -
здесь выделяется именно оно". [23]
Сопоставляя два словаря, Даля и Солженицына, приходишь к парадоксальному
выводу: художник слова и лексикограф как бы меняются местами. Там, где
ожидаешь найти у писателя первородные слова, обнаруживаются лишь выписки,
многократный отсев из далевских закромов: хотя сам Солженицын об этой вторичности
своего словаря внятно предупреждает в предисловии, ему не веришь,
пока слово за слово не переберешь все его находки и не найдешь их источник
у Даля. И напротив, там, где у самого Даля ожидаешь найти точную картину
лексического состава языка, обнаруживаешь своего рода художественную панораму,
где за общеупотребительными словами, составляющими первый, "реально-документальный"
ряд, и редкими, разговорными, диалектными словами, образующими второй ряд,
выстраивается гигантская рисованная перспектива "возможных", "мыслимых",
"сказуемых" слов, введенных самим исследователем для передачи полного духа
русского языка, его лексической емкости и глубины. Эта объемная панорама
поражает именно тончайшим переходом от осязаемых, "трехмерных" объектов
- через дымку диалектно-этнографических странствий и чад задушевных дружеских
разговоров - к объектам языкового воображения, которые представлены с таким
выпуклым правдоподобием, что если бы не несколько чересчур сильных нажатий
на заднем плане, аляповатых пятнышек, вроде "ловкосилия", воздушная иллюзия
словарного "окоема" была бы безупречной.
Но парадокс Даля-Солженицына, словарной планеты и ее яркого спутника,
этим не ограничивается. Солженицынский строгий отбор далевских словечек
в конечном счете усиливает эффект их художественности, придуманности, поскольку
они выделены из массы привычных, употребительных слов и предстают
в своей особости, внеположности языку, как способ его расширения. Удельный
вес "потенциальных" слов, приведенных - или произведенных - Далем как пример
словообразовательной мощи и обилия русского языка - в солженицынском
словаре гораздо больше, чем у самого Даля. Но поскольку они "опираются"
на Даля, который сам якобы "опирался" на лексику своего времени, они производят
впечатление еще более устоявшихся и как бы даже "залежалых", извлеченных
из неведомо каких первородных залежей, древних пластов языка.
Как это часто бывает в искусстве 20-го века - у Дж. Джойса, П.
Пикассо, В. Хлебникова, С. Эйзенштейна и др., - модернизация и архаика,
авангард и миф, вымысел и реконструкция шествуют рука об руку. Если Даль
- романтик национального духа и языка и почти бессознательный мистификатор,
то Солженицын сознательно усиливает эту далевскую интуицию и по линии
кропотливой реставраторской работы (все берет у Даля), и по линии модернистского
изыска (отбирает только не вошедшее широко в язык, самое "далевское" у
Даля). Установка В. Даля, в соответствии с его профессиональным самосознанием
и позитивистским сознанием его века, - научная, собирательская, так сказать,
реалистическая надстройка на романтическом основании; а солженицынский
словарь, по замыслу автора, "имеет цель скорее художественную". [24]
И хотя солженицынский словарь всего лишь эхо ("отбой" или "наголосок")
далевского - а точнее, именно поэтому - в нем выдвинуто на первый план
не собирательское, а изобретательское начало, "расширительное" введение
в русский язык тех слов, которые мыслятся самыми "исконными" по происхождению,
а значит, и наиболее достойными его освежить. За время своего "значимого
отсутствия" из русского языка они не столько состарились, сколько обновились,
и если у Даля они представлены как местные, областные, архаические, диалектные,
народные, разговорные слова, то у Солженицына они предстают как именно
однословия, крошечные произведения, сотворенные в том же стиле и эстетике,
что и солженицынские повести и романы. Когда в предисловии к своему "Словарю"
Солженицын пишет, что он читал подряд все четыре тома Даля "очень внимчиво"
и что русскому языку угрожает "нахлын международной английской волны",
то эти слова воспринимаются как совершенно солженицынские, хотя легко убедиться,
что они выписаны у Даля.
Здесь дело обстоит примерно так же, как с Пьером Менаром, героем
знаменитого борхесовского рассказа, который заново написал, слово в слово,
несколько глав "Дон Кихота". Хотя Пьер Менар стремится буквально воспроизвести
текст Сервантеса (не переписать, а сочинить заново), но тот же самый текст,
написанный в 20-ом веке, имеет иной смысл, чем написанный в 17-ом. "Текст
Сервантеса и текст Менара в словесном плане идентичны, однако второй бесконечно
более богат по содержанию." [25] У Сервантеса выражение "истина,
чья мать - история" - всего лишь риторическая фигура; та же самая фраза
у Менара ставит проблему, возможную только после К. Маркса, Ф. Ницше, У.
Джеймса и А. Бергсона, после всех переоценок ценностей в историзме,
прагматизме, интуитивизме, - о верховенстве истории над истиной,
жизни над разумом.
Так и солженицынские слова идентичны далевским, но добавляют энергию художественного отбора, а главное, новый исторический опыт к тому, что составляло разговорный запас русского языка середины прошлого века. Например, Даль пишет:
НАТЮРИВАТЬ, натюрить чего во что; накрошить, навалить, накласть в жидкость, от тюри, окрошки. -СЯ, наесться тюри, хлеба с квасом и луком.
Солженицын гораздо лаконичнее:
НАТЮРИТЬ чего во что - накласть в жидкость.
Солженицынское толкование, хотя и короче, но многозначительнее далевского: оно включает и те значения, которые приданы были этому слову 20-ым веком и лагерным опытом самого Солженицына. Оно красноречиво даже своими умолчаниями. Из определения тюри выпали "квас и лук", как выпали из рациона тех, чьим основным питанием стала тюря (недаром с начальной рифмой к слову "тюрьма"). "Навалить" в жидкость стало нечего, а "накрошить", возможно, и нечем (ножей не полагалось), - хорошо бы и просто "накласть". "Натюриться" в смысле "наесться" тоже вышло не только из языкового, но и житейского обихода. Слово "натюрить", поставленное в солженицынском словаре, приобретает смыслы, каких не имело у Даля, - как эмблема всего гулаговского мира, открытого нам Солженицыным, как слово-выжимка всего его творчества.
Еще ряд примеров того, как Солженицын ОБОГАЩАЕТ далевский текст,
часто при этом и сокращая его.
Даль:
ОБОЗЕРЩИНА, обозерье пск околица большого озера и жители ея.
Солженицын:
ОБОЗЕРЬЕ - околица большого озера.
Солженицын напоминает нам о земле, прилегающей к озеру, как об особом природном укладе - и вместе с тем подчеркивает его пустынность, покинутость людьми (поскольку на "жителей ея" это слово уже не распространяется). Одно слово - маленькая притча о жизни природы и о вымирании человека, опустении русской деревни.
Даль:
ВОЗНЕВЕРОВАТЬ чему, стать не верить, сомневаться, отрицать.
Солженицын:
ВОЗНЕВЕРОВАТЬ чему - стать не верить, усумняться.
Вместе с Солженицыным мы знаем о психологических оттенках и практических приложениях этого слова больше, чем в прошлом веке мог знать Даль. Для современников тургеневского Базарова "возневеровать" еще значило "отрицать", а для наших современников, таких как Иван Денисович, "возневеровать" вполне может сочетаться и с приятием. Да и "усумняться" как-то смиреннее, боязливее, чем "сомневаться", как будто допускается сомнение в самом сомнении.
Даль:
Влюбоваться во что, любуясь пристраститься.
Солженицын:
ВЛЮБОВАТЬСЯ в кого - любуясь, пристраститься.
У Даля описывается пристрастие к вещицам: так и видишь какую-нибудь
хорошенькую барышню, влюбовавшуюся в не менее хорошенький зонтик. У Солженицына
- совсем другая энергетика этого чувства: влюбоваться в КОГО -
и уже не оторваться ни глазами, ни сердцем, хотя бы только любуясь
на расстоянии. Тут угадывается опять-таки солженицынский персонаж, Глеб
Нержин или Олег Костоглотов, заглоченные судьбой, зарешеченные,
за стеной шарашки или больничной палаты, кому дано пристраститься
одними только глазами, как зрителю, - но тем более неотвратимо, "до полной
гибели всерьез". "Влюбоваться" - очень нужное Солженицыну слово, незаменимое;
по сравнению с "влюбиться" оно несет в себе и большую отстраненность -
"любоваться", и большую обреченность - "пристраститься".
Хотя солженицынские слова вместе с определениями выписаны из Даля, но они так пропущены через опыт "второтолкователя", что, каждое по-своему, становятся парафразами огромного текста по имени Солженицын. Сам Солженицын, может быть, и не имел в виду тех смысловых оттенков, которые мы приписываем ему, - но подлинно художественный текст всегда умнее автора, и слова в солженицынском словаре сами говорят за себя, кричат о том, о чем автор молчит.
Итак, границу, отделяющую однословие как творческий жанр от слова
как единицы языка, языководство от языковедения, трудно провести в случае
Даля-Солженицына, которые как бы дважды меняются ролями в описанном нами
случае "со-словария", редчайшем образчике двойного языкового орешка. Чтобы
войти в состав общенародного языка, быть включенными в Словарь "живого
великорусского" наравне с общеупотребительными словами, новообразования
должны восприниматься столь же или даже более "естественно", чем их соседи
по словарю, камуфлироваться и мимикрировать под народную речь (хотя переборщить
с "народностью" тоже опасно, и заимствованные слова "автомат" и "гармония"
более естественно звучат для русского уха, чем натужно свойские "живуля"
и "соглас"). Поэтому далевско-солженицынские однословия, в отличие от хлебниковских,
воспринимаются как прозаизмы, скроенные по закону разговорной речи.
Казалось бы, грань, отделяющая поэтизм от прозаизма, - весьма условная,
но формально-композиционным признаком такого размежевания служит отсутствие
у Солженицына именно любимого хлебниковского приема - "скорнения", сложения
двух корней - например, "красавда" (красота+правда), "дружево" (дружить+кружево).
Солженицын редко соединяет разные корни - для него в этом начало
умозрительно-произвольного, "утопического", насильственного спаривания
разных смыслов.
Знаменательно, что и Даль недолюбливал слова, образуемые, по греческому
образцу, сложением основ, - он называл их "сварками", подчеркивая тем самым
искусственный, технический характер того приема, который для Хлебникова
органичен, как жизнь растения, и потому назван "скорнением". "Небосклон
и небозем... слова составные, на греческий лад. Русский человек этого не
любит, и неправда, чтобы язык наш был сроден к таким сваркам: он выносит
много, хотя и кряхтит, но это ему противно. Русский берет одно, главное
понятие, и из него выливает целиком слово, короткое и ясное". [26] Даль
приводит в пример "завесь", "закрой", "озор" и "овидь" как народные названия
горизонта, в отличие от книжных, хотя и русских по корням, но сложенных
по составной греческой модели, типа "кругозор". Любопытно, что далевские
немногочисленные "авторские" образования, типа "ловкосилие" или "колоземица"
и "мироколица" (атмосфера), "носохватка" (пенсне) скроены по нелюбимому
им образцу и отчасти звучат по-хлебниковски, предвещают Хлебникова.
В целом Даль, как и Солженицын, предпочитает не рубить
и скрещивать корни, но работать с приставками и суффиксами, то есть брать
"одно, главное понятие", плавно поворачивая его иной гранью. Типичные далевско-солженицынские
словообразования: "влюбоваться в кого - любуясь, пристраститься", "издивоваться
чему", "остойчивый - твердый в основании, стоящий крепко", "выпытчивая
бабенка", "размысловая голова - изобретательная", и т.п.
Никаких резких разломов и сращений в строении слова - лишь перебрать крышу
или достроить сени, но ни в коем случае не менять основы, не переносить
дом на новое место.
5. Терминоиды. Однословие и постмодерн
"Толковый словарь" Григория Марка (1999-2000) [28] -
один из самых развернутых и выразительных опытов по созданию целой системы
внутреннего склонения и скорнения слов. Здесь выделен третий компонент
словотворчества: не поэтический и не прозаический, а научно-терминологический.
"Мизантропоморфизм (точка зрения, согласно которой неодушевленные предметы
ненавидят людей)". В подтексте этого словообразования, конечно, "антропоморфизм",
человекообразное представление о мире нечеловеческом (боги, вещи, природа).
Г. Марк создает новые термины, хотя и относятся они не столько к научным
дисциплинам, сколько к общественной и повседневной жизни. Это, скорее,
наукообразия, терминоиды, которые заимствуют у науки метод образования
терминов и прилагают его ко вполне ненаучным предметам. Отсюда же обильное
использование иностранных и международных словообразовательных элементов,
чего нет ни у Хлебникова, ни у Солженицына. "Окнариум (аквариум окна...)".
"Виртуалить (проводить время в виртуальном пространстве)"."Коллюзия (коллизия
иллюзий)". Иностранное слово, лишенное корневых сцеплений и метафорических
отзывов в системе языка, семантически более однозначно, легче терминируется,
чем родное. Отсюда же и резкий нажим на толкование слова, которое
нуждается в дефиниции, подобно научному термину, и, в отличие от
поэтически образного или прозаически разговорного слова, не может быть
понято само по себе, нуждается в толковании специалиста.
Заметим, что у Солженицына редко даются такие толкования: иногда
он приводит возможный контекст данного слова, одним примером демонстрирует
способ его употребления ("обследить зверя"), но редко определяет его значения.
Хлебников же часто избегает и примеров словоупотребления, он неистово
разбрасывает по бумаге новые слова, не заботясь об их понятности, об их
смысловом приспособлении к окружающей жизни и рассчитывая на то,
что они сами разлетятся роем по будущему и оплодотворят множество новых
явлений самим фактом их называния-вызывания. В стихотворении "Заклятие
смехом" Хлебников, по сути, заклинает не смехом, а множеством новообразований
с корнем "смех" - смеюнчики, смеево, усмейтесь, осмеяльно и т.д.
Это колдовские слова, которые потеряли бы силу ворожбы, если бы приспособились
к пониманию, обременили себя номинативным значением и словарной дефиницией
вместо поиска и выкликания неизвестных смеховых миров.
Новообразования Григория Марка подчеркнуто тяжеловесны, искусственны,
постмодерны, симулятивны. В отличие от хлебниковских, они не стремятся
к авангардному преображению мира и, в отличие от солженицынских, не стараются
реалистически его отобразить. Скорее, они выставляют наружу свою собственную
производность, сочиненность, что может даже оттолкнуть читателя, привыкшего
к более живым, "органическим" способам словосложения. Не сразу понятно,
то ли эти слова издеваются над действительностью, над теми простыми явлениями,
которые обозначаются с такой наукообразной напыщенностью и терминологическим
изыском... То ли слова эти содержат издевку над самими собой, как пародия
на называние вообще, на извечный, потный, мучительный труд состыкования
слов с понятиями...
"Буриданствовать", по Г. Марку, - это "размышлять о свободе выбора
и ее последствиях". Читателю, скорее всего, известно, кто такой "буриданов
осел", обреченный умереть с голода, находясь на равном расстоянии от двух
охапок сена, ибо, лишенный свободы воли, он не способен выбрать ни
одну из них (парадокс абсолютного детерминизма, приписываемый
французскому философу Буридану). Но термин "буриданствовать" явно избыточен
для языка, и если кто-то изредка и размышляет о свободе выбора (а
не пользуется ею без размышлений), то он при этом просто размышляет, а
не "буриданствует". Вместо того, чтобы говорить о свободе выбора, слово
"буриданствовать" отсылает нас к мыслителю, который, во-первых, эту свободу
отрицал, во-вторых, вовсе не говорил того, что ему приписывается. Слово
"буриданствовать" оказывается в отношении многократной "отсрочки"
и несовпадения со своим предметом.
Однословия Г. Марка часто "подстановочны", т.е. отсылают к конкретному
слову и передразнивают, переиначивают его, выступают как "инословия", пародийные
подстановки - еще одна черта постмодерности. "Либидоносец"
отталкивается от "победоносца", "травматургия" (искусство нанесения травм)
- от "драматургии". Порою Г. Марк имитирует наив народных этимологий-неологий:
"обдирекция" (ср. "дирекция"), "мылодрама" (ср. "мелодрама" и одновременно
"soap opera"). Разумеется, это не примитивы, а именно "имитивы", в которых
сказовая манера коверкать иностранные слова в свою очередь коверкается.
Вообще у каждого словаря есть свой образ составителя, своя
концептуальная персона, подобно тому, как у поэтических произведений есть
лирический герой, а у прозы - образ повествователя. "Составитель"
у Григория Марка резко отличается от лирического героя его же стихотворений,
своего рода ангела, спущенного за шкирку с небес, чтобы мучительно
осязать свое вхождение в шершавую плоть земной жизни. [29] Марковский
составитель - не ангел, а скорее схоласт, рассуждающий обо всем, в том
числе и об ангелах, и дающий обильную классификацию тончайших вещей, подчас
и вовсе не существующих или исчезающих в самом процессе их наименования.
Как и "домодерное" средневековье, постмодернизм склонен к схоластике, к
многоярусной символике и семиотизации вещей, надстраиванию метауровней
означающих над означаемыми. Перед нами -
лирика схоластики и ее герой, педант-лингвоман, для которого "быть"
значит давать имена, продолжать первый труд Адама, порученный ему Господом,
- без внимания к тому тривиальному обстоятельству, что подавляющее большинство
вещей уже имеют свои имена и нуждаются в метафорических намеках больше,
чем в терминологических определениях. Марковский составитель - истовый
номиналист, который от обратного доказывает истину реализма: хотя
общие понятия заключены только в словах, сами слова и составляют ту единственную
реальность, которая подлежит описанию. Возможно, словарное
"я" Г. Марка обнаруживает дальнейшую эволюцию того лирического "я",
для которого раньше был труден и громоздок мир земных вещей, - а теперь
столь же косноязычно-мучителен труд их называния, так что уже не материальные
предметы, но эфирные имена выставляют напоказ свою неловкость и шершавость.
Ум, отстраняясь от плоти слов, задает меру чуждого в себе проклятость самого
языка, обреченность на косноязычие.
Кажется, многие слова придуманы Г. Марком для того, чтобы
продемонстрировать их нарочитость, натужность, ненужность - а может быть,
и ненужность слов вообще. Язык бесстыдно показывает "язык" всем сторонникам
"экономии мышления", "общей семантики" и "верификации" ("фактическая проверка"
соответствия слов наблюдаемым явлениям - принцип логического позитивизма).
Кратчайший, "экономнейший" жанр оказывается способом демонстрации избыточности
самого языка, который бесстыдно вываливается изо рта, разбухает и своей
шершавой мякотью заполняет все пространство истины и целесообразности.
"О-префисировать", "прохореенный", "метаморфий" "эгоцентростремительнобежный"
(с пояснением: "суетноэгий") - раздается этот кимвал бряцающий над душами
погребенных вещей, развороченных понятий, над пустынным миром, в
котором уже не осталось ничего, кроме языка.
"Словарь" Г.Марка, благодаря или вопреки замыслу его создателя,
представляется мне эпитафией-пародией на могиле того культурного периода,
который называл себя "постмодернизмом" и объявлял мнимость всех означаемых
по ту сторону языка. В соответствии с учением о "diffеrance" [30] , многие
однословия Марка демонстрируют постоянную задержку или отсрочку значения,
поскольку именно их определения оказывается еще менее значимыми и
вменяемыми, чем сами слова. "Флюидыш (флюидное отродье)". "Эгопальпирование
(пальпирование эго обследуемого вопросами, анамнезировка)". "Эвридикость
Аидная (попытка подражания Эвридике, попытка вернуться из царства Аида)".
Цепь толкования начата - и оборвана, отброшена в условную бесконечность,
поскольку "отродье флюида" - вещь еще более абстрактная, туманная, неопределимая,
чем сам флюид. Это семантическая пытка слова, из которого выпытать ничего
нельзя, оно умирает в своей дефиниции - и не может умереть, как будто претерпевая
ад бесконечного самоповтора, "отсрочку" означаемого как муку означивания.
Толкование не проясняет, а усиливает невнятность слова, "рассеменяет" его
значение. Слова тщательно определяются именно для того, чтобы обнаружить
свою неопределимость, беспредметность и безысходность самого этого
процесса привязывания одних слов к другим. Словарная статья у Г. Марка
- микромодель постмодернистского сознания, которое от одного уровня языка
переходит к другому, к метаязыку, двигаясь по ступеням этого "метаметизма"
в кругах бесконечных самотолкований.
Разница между словом, направленным и ненаправленным к называемой
вещи, хорошо определяет то, что классическому вкусу представляется удачным
и неудачным в словаре Г. Марка. Например, по одной и той же модели - "осколок"
- образованы два слова "оснолок" и "оскулок". Оснолок обозначает
хорошо всем известное явление, у которого еще не было самостоятельного
названия, - "осколок сна, царапающий мозг". Может быть, такое название
и не нужно, но оно поэтично, оно позволяет словесно выделить в нашем знании
о себе еще один маленький уголок, краешек, зацепив его незнакомым словом.
"Оскулок" - "осколок скулы" - хотя и звучит естественно и узнаваемо, ничего
не обозначает, потому что осколка скулы нам наблюдать или выделять как
особый фрагмент бытия почти никогда не приходится (это слово можно было
бы отнести, пожалуй, только к фотографиям или кинокадрам с крупным
планом деталей лица). В скуле нет ничего более осколочного, чем в носе,
во лбу или в подбородке. Хотя "оснолок" и "оскулок" - лингвистические близнецы,
скроенные по одной словообразовательной модели, только первое из этих слов
жизнеспособно. Но и второе слово можно было бы пересемантизировать,
отнеся не к скуле, а к скулежу, скулению; тогда "оскулок" означало
бы "остаточный скулеж", звуковой осколок повизгивания, подвывания, жалобного
нытья, что вполне согласуется и с нашим слуховым опытом, и с лексической
системой языка. "Оскулок" примерно так бы относилось к скулению, как всхлип
- к плачу, а смешок - к смеху.
6. Двусмысленность однословия
На примере "Словаря" Г. Марка можно выделить метафорическую
обратимость как едва ли не главное свойство однословий, построенных на
сращении двух корней или основ. Обычно для метафоры необходимы как минимум
два слова: "березовый ситец", "птица-тройка", "зарницы - демоны", "шелк
ресниц", "страниц войска" и т.п. Если мы находим метафорический первообраз
в некоем слове, то опять же лишь по сравнению с другим словом, например,
"рок" (предреченность, обреченность) по отношению к однокоренному "речь"
или "искренний" по отношению к "искре". Однословие так "скореняет" разные
слова, что метафора начинает жить и мерцать в одном слове. Так, в слове
"вопрошайка" у Г. Марка соединились "вопрошать" и "попрошайка", точнее,
префикс первого слова ("во") соединился с суффиксом второго слова ("айк")
вокруг общего корня "прош". Вопрошайка - это человек, задающий вопросы
так же настойчиво, жадно, бесцеремонно, не считаясь с собственным достоинством
и правилами приличия, как попрошайка попрошайничает.
При этом новобразованное двусоставное слово может, как правило,
и толковаться двояко, в зависимости от того, какое значение берется как
исходное (буквальное, тематическое), а какое - как итоговое (образное,
переносное). Например, в слове "словелас" скореняются "слово" и "ловелас",
и одно служит метафорой другого. Но если рассматривать "слово" как первичное
(буквальное) значение, а "ловелас" как метафору, тогда словелас - это
человек, влюбленный в слова, Дон Жуан и волокита слов, иначе говоря, фило-лог,
слово-блуд или графо-ман. Если же первичное значение "ловелас", тогда
"словелас" - это человек, обольщающий посредством слов, источающий
словесную похоть и соблазн.
По определению Хлебникова, словотворчество - это "художественный
прием давать понятию, заключенному в одном корне, очертания слова другого
корня. Что первому дает образ второго, лик второго". [31] Но
суть в том, что первое и второе в словообразе могут меняться местами, придавая
слову мерцательность и двузначность: то ли это ловелас по отношению к словам,
то ли это слова как орудие ловеласа. То же самое "словкач", ловкач слов:
то ли он ловок в словах, то ли ловчит посредством слов (слова как предмет
ловкости или ее орудие: разница тонкая, но все же заметная). В своих комментариях
Григорий Марк дает, как правило, только одну интерпретацию означаемого,
но в его собственные словообразы вписана двузначность, возможность двух
или нескольких означаемых.
Н. Перцова приводит следующие
примеры скорнения из Хлебникова (сама она называет этот прием "контаминацией"):
"вружда" от "вражда" и/или "врать" и "дружба"; "бьюга" от "бить" и "вьюга"...
И добавляет: "Буквально на наших глазах контаминация распространяется в
русском языке все шире, ср. катастройка - катастрофа, перестройка (слово
А. Зиновьева); демокрады - демократы, казнокрады; прихватизация - прихватить,
приватизация..." [32]
Все это - политико-сатирические однословия, в которых,
естественно, преобладает негативная оценочность, но и они по своей семантике
двусмысленны. Кто такие демокрады? Те, что украли и присвоили себе
демократию, власть народа - или те, которые крадут и присваивают деньги,
пользуясь демократией? Обычно имеется в виду второе, но само двуосновное
слово захватывает оба значения и, поскольку оно носит резко оценочный
характер, разность этих двух означаемых не осознается, как правило, носителями
языка.
Или что такое хлебниковская "бьюга": вьюга, которая бьет, сшибает
с ног, - или страшное избиение, бой, подобный вьюге? Все опять-таки зависит
от того, какое значение считать буквальным, а какое переносным: вьюга ли
подобна битве или битва подобна вьюге?
Что такое лживопись: живопись, которая лжет? или ложь, которая
живописует? Григорий Марк отсылает только к первому значению: "Лживопись
(а-ля русская, глазуновщина-китч)"; но "лживописью" можно назвать не только
пафосно-китчевую живопись, но и машину пропаганды, которая преподносит
живописно, образно, картинно, плакатно свои лжеидеи.
Из истории литературы известно, что если даже сам автор
толкует свое произведение, толкование оказывается меньше его образного
смысла. Текст знает и говорит больше, чем автор. Так и смысл однословий
у Г. Марка метафорически многозначнее, чем предложенные им расшифровки.
Кто такой "тленинец" - тот, "в ком еще тлеет ленинизм" (как объясняет
автор) - или тот, кто сам превращается в тлен вместе с Ленином и ленинизмом?
Следует оговорить, что однословие метафорически обратимо, а значит,
и двусмысленно только в том случае, если в нем имеет место скорнение, сложение
двух знаменательных морфем, одна из которых выступает как "фигура" другой.
Если же к корню одного слова присоединяется префикс или суффикс другого,
лишенные самостоятельного лексического значения, то метафорическая двойственность,
как правило, не возникает. Этим хлебниковская
"бьюга" отличается от его же "времини", с одной знаменательной морфемой
"врем", к которой присоединяется грамматическая морфема женского рода "ин'".
ПРИМЕЧАНИЯ
(21) Владимир Даль. Толковый словарь живого
великорусского языка. М., Государственное
издательство иностранных и национальных словарей,
1955, т.1, с. LXXXYIII.
(22) Там же, с. LXXXYIII.
(23) "Русский словарь языкового расширения", с. 4. Точно
так же из далевского перечня: "внимательный,
внимчивый, вымчивый" - Солженицын берет в свой
словарь только второе слово, отбрасывая первое как
общеизвестное, а третье, вероятно, как совсем уж
диковинное, сомнительное по корню и значению.
(24) Русский словарь языкового расширения. Составил А.
И. Солженицын. М., "Наука", 1990, с.4 (далее номера
страниц указаны в тексте). Да и в самом "Объяснении"
есть слова, сочиненные самим автором, например,
"верхоуставный" и "верхоуправный", предлагаемые вместо
уродливого "истеблишментский".
(25) Пьер Менар, автор "Дон Кихота". Хорхе Луис Борхес.
Соч. в 3 тт. Рига: Полярис, 1994, т.1, с.293.
(26) Владимир Даль. Толковый словарь живого
великорусского языка, цит. изд., с. XXXI.
(27) Русский словарь языкового расширения, сс. 32, 84,
156, 45, 210.
(28) http://mark.bu.edu/dictlast.htm
(29) Поэтические книги Григория Марка: Гравёр.
Стихотворения. Нью-Йорк, Эффект, 1991; Среди вещей и
голосов. Тенефлай (Нью Джерси), Эрмитаж, 1995;
Оглядываясь вперед, СПб., Фонд Русской поэзии, 1999.
См. также Михаил Эпштейн, Путь ангельской плоти (О
поэзии Григория Марка). "Звезда", #4, 1997, с. 219-222.
(30) От французского "diffОrer", что означает и
"различать", "отличаться", и "откладывать",
"отсрочивать", - ключевое понятие деконструкции.
(31) Цит. по Н.Харджиев, В. Тренин. Поэтическая культура
Маяковского. М., Искусство, 1970, с.100.
(32) Наталья Перцова. Словарь неологизмов Велимира
Хлебникова. Wiener Slavistischer Almanach. Sonderband 40,
Wien-Moskau, 1995, с. 45. И. С. Улуханов называет этот
прием "междусловным совмещением", см. его статью
"Окказиональные чистые способы словообразования в
современном русском языке," Известия АН. Отделение
литературы и языка, т.51, 1992, #1, с.13.