Михаил Эпштейн

                                       РУССКАЯ ХАНДРА


Первая публикация: Теоретические фантазии, в журн. "Искусство кино", 1988, #7, сс. 69-81.

М. Эпштейн.  БОГ ДЕТАЛЕЙ.
Народная душа и частная жизнь в России на исходе империи. Эссеистика 1977-1988. 2-ое, дополненное издание.  Москва, ЛИА Р.Элинина, 1998, сс.17-24.


        Скука, хандра, тоска... Эти депрессивные состояния могут захватывать душевную жизнь целых эпох или народов, и тогда - чем разрешаются они? Войнами? Революциями? Самоуничтожением?  Во всяком случае, здесь кроется огромный интерес не только для психологов, но и социологов, историков культуры. И русская литература, как, пожалуй, ни одна другая, дает разнообразнейший материал для изучения этих состояний, на каких бы социальных и культурных уровнях они ни проявлялись.

                Недуг, которого причину
                Давно бы отыскать пора,
                Подобный английскому с п л и н у,
                Короче: русская х а н д р а . . . [1]

        Уже в этих пушкинских строчках многое сказано: хандра - недуг, причем национальный, проблема этнической патопсихологии.

        В начале Х1Х века полагали, что скука есть болезнь аристократическая. В кодекс светского поведения скучающий взгляд входил как примета изысканности и благородства. Только у плебея, пребывающего в нужде,  взгляд зажжен огоньком жадного и нескрываемого интереса. Человек пресыщенный, всем овладевший и все познавший, не может не скучать. Таково происхождение сплина, болезни английских аристократов, введенной в поэтическую моду Байроном в образе Чайлд Гарольда.

        Но можно ли считать, что на Онегина обрушилась лишь эта тягота пресыщения, что все его метанье - от вседовольства праздных дней, не заполненных нуждой и трудом, что, слейся он с народом, поработай на родной ниве, как предлагал Достоевский, - и наступило бы желанное исцеление? Нет,  Онегин - не Чайлд Гарольд,  его тоска - другая, не утонченно-высокомерная,  он захвачен другим, несравненно более широким, чем его сословная принадлежность, недугом.

        Хандра, в отличие от сплина, не есть болезнь пресыщения. Сплином болеют аристократы, но хандра глубоко входит в душу всего русского народа, приобретая там еще и другое, более сильное наименование: тоска, кручина. "Что-то слышится родное в долгих песнях ямщика: то разгулье удалое, то сердечная тоска..." [2]  Чувством тоски сродняются ямщик и барин.  "От ямщика до первого поэта мы  все поем уныло..."

        Тот же, в дороге родившийся, мотив тоски распространяется потом Гоголем на всю ширину русского мира. "Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается в ушах твоих тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря и до моря, песня?"

        Русская песня тосклива, и не пресыщенностью рождается эта тоска, а напротив, какой-то безотрадной пустынностью всего мира, в котором затеряны города и веси, будто пылинки на ветру. Хандра Онегина, одной своей стороной родственная аристократическому сплину, другою обнаруживает сходство с вековечной народной тоской. То, что в первой главе названо "хандрой", есть предвосхищение другого, более всеобъемлющего чувства, которое потом, когда Онегин покидает Петербург, европейски томную и изысканно скучающую столицу, и отправляется в деревню, а затем в путешествие по России, нет-нет - да и называется своим подлинным именем: "Тоска!" "Я молод, жизнь во мне крепка; Чего мне ждать? тоска, тоска!.." [3]

        И как лирический комментарий к этим переживаниям героя, - созвучный им  голос самого автора: тогда же, болдинской осенью 1830 г., написанное стихотворение "Румяный критик мой, насмешник толстопузый..." Не из блестящих светских гостиных, а из родной сельской глуши доносится этот тоскующй голос, как выражение самой плоско-равнинной природы и притерпевшейся к ней народной души:

        ...Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
        Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
        За ними чернозем, равнины скат отлогий.
        Над ними серых туч густая полоса.
       ...Что, брат? уж не трунишь, тоска берет - ага!

         Тоска - это бесконечная долгота пространства, из себя и в себя развернутого, ничем не прерываемого, бескачественного, плоского, равнинно-однообразного. "Ряд убогий... скат отлогий". Это тощее пространство, ничем не заполненное, а ведь "тоска" - слово того же  корня, что и "тощий". Тощее - это физически пустое, а тоска - пустота душевная. Тоска - тощий пейзаж как состояние души.

        В советскую эпоху вся идейная власть и руководство были отданы румяному критику, который указывал  на кладези неисчерпаемого оптимизма в недрах народа и требовал "песенкою нас веселой позабавить" - чтобы лились бодрые напевы с родных пажитей и нив. Он видел соринку скуки в глазах чужого сословия, а тяжелых пластов тоски в глазах близкого не замечал. Все твердил: скука - от пресыщения, а в народе - бодрость. Но уж на что народный и антиаристократический писатель Платонов, и люди у него вечно в нужде, едва вызрели из телесного прозябания до осознания мира, - так ведь не бодрые они, и тоска - их главное и всезахватывающее чувство. Вся окружающая природа сгублена каким-то онемением, проклятьем бездонной, равнодушной скуки. "Поверху шли темные облака осени, гонимые угрюмой непогодой, там было скучно и не было сочувствия человеку, потому что вся природа, хоть и большая, она вся одинокая, не знает ничего, кроме себя". Не "хоть", а именно потому, что большая, нестерпимо превышающая своей вместимостью все, чем может заполнить ее человек, вечно отчужденная от него чуждостью ускользающего горизонта на нескончаемой равнине. Вся жизнь на этих просторах ощущает себя напрасной и невостребованной малостью, рождение которой не оправдано тем великим, что ее окружает. Зачем это мелкое грустное копошенье, когда простор хочет лишь одного себя - непрестанного расширения на новые и новые земли?...

        В Дванове, Копенкине, Вощеве, Чиклине, всех этих народных платоновских персонажах, ощутимо начало тоски более глубокой, чем в Онегине или Печорине, - культурно не опосредованной, не занятой никакими книгами, танцами, любовями, развлечениями. Они - и телесно, и умственно - тощие, они ближе природе, не заслонились от ее пустоты слоем пресыщающего достатка. Тощие сильнее тоскуют - эти слова родственны "тщете" и образовались от одной с ней старославянской основы, обозначающей пустоту.[4] Чем тоще люди и чем пустыннее вокруг них страна, тем длиннее тоска, простертая между ними, - чувство тщетности, каким охватывает небытие. В платоновских "тощих" из простонародья глубже, чем в  дворянских "лишних" людях, проглядывают черты какой-то метафизической лишности. Те лишние - социально, поскольку ничего не делают, в общей жизни не участвуют. Эти -  Вощев, Чиклин и другие - делают и участвуют, но от этого пустота не сокращается, а растет под их неутомимыми руками, словно распространяясь из некоей полой сердцевины. И не только когда они расчищают землю от врагов, но и когда включаются в мирное производство.  "На выкошенном пустыре пахло умершей травой и сыростью обнаженных мест, отчего яснее чувствовалась общая грусть жизни и тоска тщетности". [5]

        Символичен тот котлован, который роют в одноименной повести, вычерпанной землей углубляя дальше пустоту любимой родины. Этот котлован, в котором вроде бы собираются выстроить общий для всех, счастливый дом, постепенно разрастается -  самоотверженными усилиями - до такого объема, что никакое строение его уже не заполнит, и становится ясно: это всеобщая могила. Недаром в котловане гробы хранились впрок для умирающей деревни - потом ведь деревня, разместившись по гробам, неуместившимися остатками придет сюда, завербуется в город: котлован дальше рыть и умирать в нем - готовом могильном приюте.

        Вощев чувствует, что народ докапывается до некоей тайной истины, ждущей его за каждым очередным пластом глины, и чтобы добраться до нее, нужно всю землю прокопать насквозь, прибавить к раскинувшейся горизонтально родине пустоту вертикально прорытого  проема, распространить ее по всем измерениям - чтобы, возможно, убедиться: краю нет, впереди ждет бесконечная черная дыра космоса, она тоже родная... "Колхоз шел вслед за ним /Чиклиным/ и не переставая рыл землю; все бедные и средние мужики работали с таким усердием жизни, будто хотели спастись навеки в пропасти котлована".[6] С-пастись в про-пасти. И эта долгота внедрения, когда каждый откопанный слой оборачивается не основой, на которой пора уже строить, но дальше выросшей, удобно раздвинутой пустотой, вызывает у Вощева тоску, несравнимую с онегинской. Для "лишних" людей она помещалась снаружи, в социальном мире: некуда себя деть, нечем себя занять. У занятых, трудящихся, истощенных она помещается внутри, истекая непрерывным пустообразующим усилием.

        Ну, пусть так, - да ведь не только же тоска в народном сердце. А разгулье удалое? "Приволье", "раздолье", "разгулье" - неповторимые русские слова, которых нет в других языках. Однако, не та же ли сквозит в них пустота, которая предстает порой как манящая, освобождающая, ищущая заполнения? "Что пророчит сей необъятный простор? Здесь, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство... страшною силою отразясь во глубине моей... " [7] Вот и у Гоголя тоска через несколько строк переходит в богатырство, как у Пушкина - разгулье в тоску. Так они и переваливаются, жутко сказать, из пустого в порожнее, из раздолья в запустенье - на всем протяжении русской тоскующей и гордящейся мысли.

        Удивительно, что такой тонкий ценитель всего русского, как академик Дмитрий Лихачев, не почувствовал этой взаимосвязи тоски и приволья, представив их как простую антитезу.  "...Воля-вольная - это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишением человека пространства".[8] Конечно, есть и тоска, связанная с теснотой, узами, заключением, но это скорее общечеловеческая мука несвободы, рабства. Та особая русская тоска, налетающая в дороге и знакомая всем,  от ямщика до первого поэта, - есть дитя не тесноты, а именно приволья, ничем не прегражденного пространства.  Это тоска не пленника, а странника.

        Сама бескрайность этого мира рождает тянущую пустоту в сердце и вместе с ней - страшную силу размаха. И когда сочетаются они воедино: удаль и тоска, пустота, ищущая расширения, и пустота, не находящая заполнения, - то и получаются те богатырские дела, от которых тоска не только не унимается, но шире расходится в сердце. Ибо каждый шаг такого богатыря есть "путь в тоске безбрежной" (Блок) - и все дальше разверзает берега этой тоски. Каждый подвиг этой размашистой удали состоит обычно в том, чтобы раздвинуть "стесняющие" пределы - не наполнить их, а пополнить раздвигающую их пустоту, от которой никому, и самим богатырям в первую очередь, не спастись.  "Объятый тоскою могучей, Я рыщу на белом коне..." (А.Блок) [9]  Чем привольнее конский бег, тем сильнее тоска в сердце всадника. Порывами своей молодецкой удали, сокрушением всех преград и границ очарованный странник сам готовит себе место для будущей неутолимой тоски.  "...Простор - краю нет; травы, буйство; ковыль белый, пушистый, как серебряное море, волнуется, и по ветерку запах несет... и степи, словно жизни тягостной, нигде конца не предвидится, и тут глубине тоски дна нет..." (Николай Лесков [10]).

        Скорость - единственное, чем может утешиться душа в этих раздвигающихся пределах. Скорость ей дана как последняя возможность воплотиться, нагнать свою ускользающую границу, достичь желанного предела, где она могла бы остановиться, определить себя, для чего и вышла в этот свет. "И какой же русский не любит быстрой езды?", "мелькают версты, кручи - останови!", блоковская степная кобылица вместе с гоголевскими вихрями-конями несется вскачь... Но пустота всегда ускользает быстрее, чем ее настигают, и, смыкаясь за спиной, словно бы смеется звуком стихающей, пропадающей погони.

        Отсюда и демоническая природа той женственности, которая  раскрывается в теле России, - как все дальше влекущий,  душу  изводящий простор, который никакому богатырю не наполнить собой.  Так соединяются эти три мотива: простор, женственность и тоска -  в стихотворении Блока "Россия" (1908). Долгая дорога;  мгновенно мелькающий взор из-под платка; и глухая песня ямщика с ее острожной тоской.  Встречная незнакомка,  "разбойная краса" - Россия всегда проносится мимо, ее не догнать,  не остановить, тяга к ней  безнадежная, гиблая,  дорога к ней всегда заканчивается другой далью.  Для богатыря-странника эта даль, с которой он навеки обвенчан, - неутолимый соблазн, сама блудница вавилонская, раздвигающая ноги на каждом российском распутье.

               О, Русь моя! Жена моя! До боли
               Нам ясен долгий путь!
               ...Наш путь в тоске безбрежной,
               В твоей тоске, о, Русь! [11]

---------------------------------------------

Примечания

1. Пушкин, "Евгений Онегин" (1823-1830), гл. 1, строфа ХХХУ111.

2. Пушкин, "Зимняя дорога" (1826).

3. Пушкин, "Евгений Онегин",  "Отрывки из путешествия Онегина".

4. См. Макс Фасмер. Этимологический словарь русского языка, в 4 тт. М., Прогресс, 1987, т. 4, сс. 90-91; Н. М. Шанский, В. В. Иванов, Т. В. Шанская.  Краткий этимологический словарь русского языка. М, Просвещение, 1975, с. 448.

5. Андрей Платонов. Котлован, в его кн. Чевенгур. Роман и повести. М. Советский писатель, 1989, с. 378.

6. Там же, с. 474.

7. Гоголь, "Мертвые души", т. 1, гл. 11.

8. Д. С. Лихачев. Заметки о русском, в его кн. Земля родная. М., "Просвещение", 1983, с. 51.

9. Из цикла "На поле Куликовом" (1908).

10. Повесть "Очарованный странник". Собр. соч. в 5 тт., М., "Правда", 1981, т. 3, с. 243. Та же самая связь простора и  уныния более обобщенно выражена у Ключевского: "Жилья не видно на обширных пространствах, никакого звука не слышно кругом - и наблюдателем овладевает жуткое чувство невозмутимого покоя, беспробудного сна и пустынности, одиночества, располагающее к беспредметному унылому раздумью без ясной, отчетливой мысли". В. О. Ключевский. Курс русской истории (часть 1, лекция 4), Сочинения в 8 тт. М., Политиздат, 1956, , т.1 , с. 70.

11. Блок. "На поле Куликовом".