Михаил Эпштейн

                                    БЛУД    ТРУДА
                                             (1979)


Первые публикации:
Блуд труда.  "Синтаксис" (Париж),  #25, 1989, сс. 45-58.
Блуд труда.  "Родник" (Рига), Июнь 1990, # 6, сс. 48-51.

Перепечатано в кн. М. Эпштейн.  БОГ ДЕТАЛЕЙ.
Народная душа и частная жизнь в России на исходе империи. Эссеистика 1977-1988.
1-oe изд. New York: Слово/Word, 1997,  сс. 81-98;
2-ое, дополненное издание. Москва, ЛИА Р.Элинина, 1998, сс. 76-93.


                                                 1.

        Порою одна метафора глубже раскрывает суть предмета, чем десятки и сотни монографий. Сколько написано у нас о социально-экономической природе труда, о его былой эксплуатации и нынешнем раскрепощении, о моральных и материальных стимулах и воспитательном воздействии на личность, о его грядущем превращении в первую жизненную потребность и метод всестороннего развития... А трудимся мы все равно плохо, хотя и нельзя сказать, что мало.

        Сколько трудились в 1920-50-е годы, пока не разленились к 60-м! Дни и ночи, до кровавых мозолей и ранней могилы - на работе "сгорали", как говорили тогда о пламенных тружениках. А все равно богатства не нажили, и во что этот труд отлился, в какие весомые формы и чуда цивилизации, исключая разве чудо самой космической невесомости? Как будто не надрывались люди на полях и заводах - земля в запустении, машины на полном износе, а в глаза иногда и заглянуть страшно. Всего, всего не хватает: и еды, и одежды, и книг, а главное - смысла того, откуда и почему вся эта нехватка.

        Может быть, сам этот неустанный труд такой особенный, что силы отнимает, а взамен ничего не прибавляет, и вообще не труд? Если, например, малыш орудует лопаткой в песочнице, то занятие это лучше определить метафорой, вроде "лепет лопатки", чем научным замером рабочего времени или анализом взрыхляемой почвы.

        И вот приходит поэт и сочиняет метафору -  всего лишь одну строку, где соединяются два трудно соединимых слова. "...Есть блуд труда, и он у нас в крови". [1]  И политэкономия социализма, нищая, так и не сложившаяся наука, все время страдавшая от невозможности ухватить и нащупать свой специфический предмет, - получает желанную подсказку.

        Как сразу и точно - одним словосочетанием - сказалось у Мандельштама все наше эпохальное отношение к труду! Советянин, потомок россиянина, трудолюбив, много и охотно трудится, но этой любви его к труду как бы не достает законного основания - она тороплива, неразборчива, блудлива, редко перерастая в устойчивый брачный союз. Нет прочной, пожизненной связи с предметом и результатом труда: он общий, ничейный, публичный. Поэтому в истовой страсти к труду нет-нет и проскользнет что-то безнадежное и почти порочное: оплодотворяется лоно, в которое вливают свое семя и другие. "Всенародная собственность на средства производства". Всем встречным и поперечным: усердным и лентяям, заботливым и бесшабашным, гулякам и однолюбам - она зазывчиво предлагает умножить усилия, навалиться всем миром. Тут и трудолюбец почувствует себя блудодеем, а если и продолжит работу, то как бы исподтишка, не в общей связке, затаивая и лелея для себя любимый предмет. В том же конструкторском бюро - но откладывая в заветный, запираемый ящик дорогие и неосуществимые проекты. А лучше отрезать от общественного стола свой маленький ящик, от общественного поля - свой маленький клочок, и перенести в дом, во двор, чтобы, отгородив от посторонних глаз, обхаживать и лелеять.

        В корне слова "собственность" - понятие "свой". И первое из чудес сотоит в том, что она, оказывается, может быть не "своя", а ничья, общая: так сказать, "белая ворона" или "черный снег". Не мы придумали это чудо из чудес, но немало поработали, чтобы все человечество стало таким коллективным чудотворцем, а пока, для примера и поучения - один, самый сказочный народ. Собственность все время изымалась из области "своего" и становилась как бы "инойственностью": община или артель, сходка или колхоз, помещик или секретарь, управляющий или уполномоченный - все работали заодно, чтобы никто на себя не мог работать, чтобы любовь к труду оставалась трепетной, чистой и безответной. Вот народ, вырастая из целомудренного детства, а все еще не допущенный к законному браку, и стал небрезглив, неразборчив, обзавелся вредными привычками. Единственная у тебя любовь или мимолетная, гениальные у тебя гены или алкогольные - все сварится в общем котле, склеится в студенистую продукцию вала: кубометрового, тоннажного, калорийного, в бескостное дебильное дитя с "лица всеобщим вырожденьем". Системными при такой системе бывают только заболевания.

        Нет никаких внутренних обязательств: можно вкалывать, не разгибаясь, а можно расколотить в сердцах лопату и законно предаться безделью, сну, отдыху, запою. Труд в охотку лишь для тех, кто пристрастился к нему уже необъяснимой, чудаковатой, почти болезненной привязанностью, как к наркотику: раз вдохнул - и уже не надышится. Как легко издеваться над такими безотчетными трудягами, влипшими в свой безнадежный, не вознаграждающий предмет - все равно что втюрился в проститутку и пишет ей возвышенные стихи, а она гуляет со всей улицей. Пропадает забота и о плодах труда - важно то терпкое удовольствие и забытье, которое дает труд, а что там получилось, кто будет этим распоряжаться и пользоваться - не все ли равно? Сдаст она его, подзаборного, в детприемник, ни ты его никогда не узнаешь, ни он тебя. Ведь давно уже поставлено целью, чтобы труд в грядущем обществе стал "потребностью здорового организма".

        Как с гениальной точностью сформулировал наивысший авторитет по вопросам коммунистического труда,  "коммунистический труд в более узком  и строгом смысле слова есть бесплатный труд на пользу общества, труд, производимый  не для отбытия определенной повинности, не для получения права на известные продукты, не по заранее установленным и узаконенным нормам, а труд добровольный, труд вне нормы, труд, даваемый без расчета на вознаграждение, труд по привычке трудиться на общую пользу и по сознательному (перешедшему в привычку) отношению к необходимости труда на общую пользу, труд, как потребность здорового организма". [2] А какие у организма здоровые потребности? И так ли уж нужно думать о потомстве и воспитании?

        Отсюда, при несгибаемом упорстве, замечательная бестолковость, огромное, "вне нормы" количество труда -  при ничтожестве результата,  отсутствии явно преследуемой и достигнутой пользы. Толочь воду в ступе до онемения рук, чтобы она стала слаже от пролитого в нее пота, - это и есть бестолочь. Какой может быть толк в сооружении канала, вода которого иссыхает, не успев дотечь до назначенного поля; или в сооружении дамбы, встающей не столько поперек наводнения, сколько поперек отхожей воды, выносящей из города грязь и гниль? Вот и остается бешенство усилий, в которых заранее выкипает и испаряется всякий возможный результат - забыться в процессе, помрачить работой ум, чтобы не глянул в него пустой и холодный завтрашний просвет.

        Так вот и блуд безразличен к последствиям - он без разбору "берет", как труд - "отдает": неважно от кого, неважно кому. Лишь бы кипело, разгоралось, пламенело в зареве великих строек, которым заведомо остаться недостроенными - памятником остановленному "прекрасному мгновенью".
 

                                                 2.

        Вспомним, что принцип незаинтересованного труда не был так уж чужд и другим народам, в их высочайших умозрениях. В "Бхагаватгите" Кришна проповедует Арджнуне: будь верен своему делу, отдавайся ему безраздельно, но не впадай в зависимость от его результата. У Канта в "Критике способности суждения" такая деятельность без расчета на результат, находящая смысл и наслаждение в самой себе, названа игрой. Однако наш привычный труд-блуд, как ни соблазнительны эти параллели, имеет мало общего с индуистской этикой чистого долга и немецкой эстетикой бескорыстного наслаждения. Там человек не зависит от результата - здесь результат не зависит от человека. Там труженик освобождается от привязанности к продукту труда - здесь он мучительно привязан к самому процессу. Там он достигает бесстрастия в работе - здесь сама работа становится опьяняющей страстью.

        При условии что есть собственность как "наличное свое", от нее можно отказываться и преодолевать, достигая сверхличного в себе, восходя по ее же ступенькам на вершину "самого своего", "самого себя". Знаменательно, что слово "свобода" имеет общий корень со словом "собственность" - оба происходят от понятия "свой", откуда и "особенность", и "особа". Свобода начинается с собственности, которая  делает человека независимым от других членов общества и от материальных обстоятельств,  в буквальном смысле - "освобождает" его  и потому делает "особой",  личностью, которая дальше может освобождать себя уже и от уз самой собственности.  Когда же "своего" нет в наличии и предпосылке, тогда происходит опускание ниже в область внеличного, предличного, что человек ощущает как невладение самим собой. От  с в о е й вещи путь лежит к своей же душе, от  н е  с в о е й  в е щ и (имущества, достояния) - тоже к душе, но не своей, которая действует с одержимостью автомата, вонзающего клинья или клещи в какой-то поднесенный ему предмет. Про человека тогда говорят, что он работает как  з а в е д е н н ы й, и в самом деле, характер отчужденной собственности определяет отчужденный характер труда, низведенного до уровня физиологической потребности, - еще один инстинкт, в ряду тех, которые заставляют паука ткасть паутину, а самку - поедать самца. Между тем очевидно, что человек как раз освобожден изначально от труда как инстинкта (муравьиного, пчелиного и т.п.), чтобы иметь волю к  творческому его применению.

        В "игре" и "долге" как раз и выявляются эти сверхинстинктивные основания труда, который освобождается от привязанности ко всему внешнему: человек сознательно распоряжается своими силами, целесообразно распределяет их, заботится о наилучших условиях игры и соблюдении ее правил - иными словами, становится зорче и трезвее, не ослепленный пользой и целью. Труд как блуд, напротив, есть удобная форма самоослепления - маниакальная потребность что-то делать, чем-то занять себя - метод поспешной саморастраты. Человек собой не владеет - он одержим  б е с о м  труда: "рубит, колет, режет", "жарит, шинкует и перчит"... Чем больше ручного, изнуряющего труда, тем легче забыться, отогнать навязчивые мысли о смерти, скоротать томительный избыток времени. Так Базаров у Тургенева отдается "лихорадке работы" после неудачи с Одинцовой ("Отцы и дети") ; так Дарья у Некрасова неистово колет дрова, чтобы притупить боль об умершем муже ("Мороз, Красный нос").

Но это блуд и запой труда, объяснимый частной психологической ситуацией. Если же вспомнить, как работают персонажи у М. Горького ("Мои университеты", "Дело Артамоновых"), у Платонова ("Котлован", "Ювенильное море"), то проясняются устойчивые основы таких ситуаций в жизни целого народа: уйти от одуряющей пустоты - в работу до одуренья. В этой поглощенности процессом труда, в этом хмельном и страшном веселье есть какая-то мрачная исступленность, как будто люди подбрасывают поленья в адский огонь, где горит их душа, - ничего от строгой сосредоточенности Арджнуны и самоцельной игры способностей у Канта. Цель - что-то изломать и задушить в себе, "наступить на горло собственной песне". Кто-то, как Треплев, убивает себя выстрелом. Кто-то, как Войницкий, убивает себя делом. Иногда человек хочет убить себя выстрелом, но этого кажется ему недостаточным - и он убивает себя делом, как Корчагин. Иногда человек убивает себя делом, но этого оказывается недостаточно, и он убивает себя выстрелом, как Маяковский.

        Блуд почти безразличен к качествам партнера - лишь бы, как считает Федор Павлович Карамазов, обладала признаками пола. Так и блуд труда безразличен к предмету - лишь бы можно было в него внедряться, обрабатывать, растрачивать в нем себя. Ведь сам такой труд выступает как замена чего-то более подлинного, поэтому и внутри него все заменимо, и прежде всего сам труженик. "Незаменимых нет" - эта мораль ворвалась в нашу общественную жизнь словно из обихода публичного дома, но легкая шутка перешла в мрачную угрозу и торжественное заклинание. И конечно, простое вещество выступает как самый удобный алгебраический "икс" для всякого рода замещений - равно безрадостных и беспечальных. Вспомним инженера Прушевского из "Котлована" - не имея любимой женщины, он хочет вновь и вновь расходовать свое никому не нужное тело на трудовые нужды страны, на "чужой прок", отдаваясь холодной и ленивой ласке строительного вещества. "Занятие техникой покоя будущего здания обеспечивало Прушевскому равнодушие ясной мысли, близкое к наслаждению... Вечное вещество, не нуждавшееся ни в движении, ни в жизни, ни в исчезновении, заменяло Прушевскому что-то забытое и необходимое, как существо утраченной подруги". [3] Равнодушие, близкое к наслаждению, или наслаждение, близкое к равнодушию, - это и есть точнейшая формула блуда.

        И не обязательно, конечно, чтобы предмет труда заменял именно тело подруги, он может заменять любой предмет любого труда, если сами предметы оказываются взаимозаменяемыми и наслаждение ими совмещается с равнодушием к них самим. Можно командовать взводом, строить железную дорогу, руководить идеологическим сектором, писать автобиографический роман. Можно "работать" эпические поэмы и коммерческие рекламы. Можно стрелять контору, полоть морковку, дергать сиськи у коровы, лишь бы служить партии, как считает Макар Нагульнов.

        Блуд труда оказывается выражением какой-то высшей верности - идее, идеалу. Вещь исковеркать похабным употреблением можно - идее изменить нельзя. Детей, стариков "в распыл пускать" можно, тем более корове "сиськи оттягать" - но мировой революции, ради которой все это делается, нельзя недодать любовного пылу: во всякой случайной связи и даже насилии должны сиять, звать и томить ее голубые глаза. Роскошная революционная женщина Роза Люксембург водит комиссара Копенкина по дорогам гражданской войны, мысленно обещая ему за все кровопролития  коммунистический рай ("Чевенгур").

        Блуд очень легко соединяется с верностью через понятие мании: кто привержен чему-то одному, готов все перепробовать, чтобы это одно получить. Дон Жуан безраздельно привязан к женщинам - и именно поэтому изменяет одной за другой. Трудолюбие переходит в трудоблудие, освящаясь верностью  и д е е труда. Поскольку "труд создал человека", поскольку "будущее принадлежит людям труда", постольку нужно трудиться там, куда пошлет, так, как прикажет партия "людей труда". И труд настолько славен и почетен сам по себе, как само обладание женщиной славно и почетно в глазах блудодея. Из всех видов и возможностей труда извлекается абстрактная идея Труда как такового - высшего и требовательного смысла жизни. И потом уже этот всеобъемлющий Принцип развинченной походкой блуждает среди всех конкретных разновидностей труда: каждую оплодотворить - и двинуться дальше. [4]

        Номенклатурный работник, посылаемый по разнарядке то на сельское хозяйство, то на агитпроп, то на агропром, то на образование и культуру - это своего рода гуляка праздный, всю жизнь бредущий по злачной улице с заведениями налево и направо. Да нет, почему гуляка? если уж совсем номенклатурный, то держатель гарема, потому что одновременно решает все указанные вопросы, не выходя из своего рабочего кабинета, с раскинувшимся посередине роскошным ложем циркулярного стола. До уличных забав он себя не унизит, потому что и сельское хозяйство, и образование с культурой сами покорно являются к нему в опочивальню по первому звонку, и список очередности заранее составлен услужливым евнухом, который, в качестве хранителя укромнейших прихотей и секретных услад, так и называется секретарем.
 

                                                3.

        Можно предположить, что все это стирание индивидуальных различий: в отношениях труда к собственности, и к предмету, и к отрасли, и к вознаграждению - есть только ретивная выдумка всяких Нагульновых, привыкших к пальбе и гульбе вместо твердого расчета. Дескать, это все дань упрощенчеству, отход от начальной строгой линии, искажение, искривление, извращение мудрых заветов и основоположений. Но вчитаемся опять в самый авторитетный источник, какой только возможен, - причем сам автор, В. И. Ленин, подчеркивает принципиальность своего утверждения, его всеобщий и обязательный характер:

        "...Коммунизм, если брать это слово в строгом значении, есть безвозмездная работа на общественную пользу, не учитывающая индивидуальных различий, стирающая всякое воспоминание о бытовых предрассудках, стирающая косность, привычки, разницу между отдельными отраслями работы, разницу в размере вознаграждения за труд и т.п." [5]

        Разве не "строгое" определение? Уж куда строже - прямо по пунктам перечислены характерные признаки блуда-труда: все равно кто, все равно с кем, все равно за что. Не учитывать индивидуальные различия, стереть разницу между профессиональными отраслями и не рассчитывать на взаимность... Но есть еще и поразительно точные слова из более широкого контекста - не узко производственного, но как бы семейно-бытового: о "предрассудках", "косности", "привычках", всех этих моральных пережитках буржуазной эпохи.   Мандельштамова метафора здесь уже дрожит на кончике пера. Дескать, были когда-то "предрассудки", привязывавшие человека к чему-то единственному и любимому, была "косность", не позволявшая стереть различий между этой и той (отраслями?), была "привычка" к вознаграждению, надежда на взаимность... И вот весь этот семейный уют, погрязший в индивидуалистических предрассудках, должен уступить трудовому сожительству с общественной пользой, без всяких различий, привычек и воспоминаний.

        Кто кого упрощает, мы Ленина или Ленин нас? И разве не сводится труд таким смелым порывом в будущее к работе раба или робота, чему-то худшему, чем само блудодейство, - потому что даже "вознаграждение" есть момент индивидуальный и человеческий, а механический молот или фаллос и впрямь трудится "безвозмездно"? Вспомним медведя-молотобойца - образцового пролетария из "Котлована": вот кто удовлетворяет вышеприведенному определению в самом "строгом" смысле. Да и то не вполне - требует еды и водки, а значит, бескорыстен лишь частично. Может быть, он первым и придет к коммунистическому труду, как древнее тотемическое божество своей страны, прямо шагающей из первично-общинного строя в окончательно-общинный?

        Труд может стать прекраснейшим средством самоупрощенья, истинной потребностью отчаявшейся души. В тесноте общения с вещью - овеществиться самому, забыть свою мучительную человечность. Слишком часто труд - это только бегство от свободы, которая назойливо оставляет человека наедине с собой, со своей совестью. А с простой, осязаемой вещью, которая ничего не хочет, кроме сильных рук, - долой самосознание: мир прост, как соблазн, душа проста, как желание. Будем "беспокоиться о текущих предметах и строить любое здание в чужой прок, лишь бы не тревожить своего сознания" (Платонов, "Котлован"). Блуд - средство избавиться от неудачной или невозможной любви: душа не выносит долгого напряженья и сдается на милость первому телесному зуду. Быть полезным, быть мужественным, ощутить свою насущность первым попавшимся способом - вот что называется трудовым подвигом: кинуться в любой прорыв,  заткнуть собой любую дыру.

        Как-то у нас само собой совмещается: "труд и творчество", "труд и свобода". А ведь тяга к труду может быть от творческой несостоятельности, от бессилия фантазии, от своего рода импотенции  - неспособности любить. Случайно ли, что все тоталитарные режимы восхваляют труд как первейшую добродетель и выставляют гражданским идеалом прилежного работника? Он безопасен, потому что работает в поте лица и не отрывает взгляда от земли. В корень слова "работа" вписано слово "раб".  "В поте лица своего будешь есть хлеб..." (Бытие, 3:19).  Человек стал рабом греха - и потому работником на земле: можно ли проклятие выдавать за добродетель? Свобода, если поискать ее первоначального смысла, - это вовсе не "освобожденный труд", а освобождение от труда. Сколько издевались у нас над евангельскими словами: "птицы небесные не сеют, не жнут..." - образом человека, искупленного от греха!
 

                                                 4.

        Техника постепенно освобождает человека от трудового проклятья, сближает труд с мечтой, полетом, духовным деланьем. Но трудолюбие враждебно технике, как разврат - романтике. Блуд слишком привязан к плоти, к вязкому, душному, смертному в ней. Лучше неделю собирать картошку руками, чем один час - уборочной машиной. И люди, склоняясь к земле, чаще вспоминают, что они рабы. Разум, конечно, отдает предпочтение машине, но душа просит надрыва, мозолей, сухого трения о поверхность вещей, чтобы возбуждать и глушить себя этим зудом, бесовской щекоткой, от которой сладко ломит тело.

        Там, где блудливый труд, - много наспех сделанных, скорее испорченных, чем облагороженных вещей. Нетерпеливо растерзанных, торопливо брошенных. Блудодей берет от них то, что ему надо, - сминает плоть, гонит вал. Не озабоченный смыслом и мерой самого предмета - кроит, а точнее, кромсает все по одной мерке. Не таков ли блудливый характер всей нашей промышленности, которая гонит массу несработанных, полуразрушенных вещей? Сколько у нас необъявленных маркизов де Садов, наворотивших горы трупов в своих пролетарских замках со станками сладострастного истязания для безгласных жертв: чистых руд и металлов, непорочных горных и древесных пород! О чудовищных пытках можно догадаться по следам повсеместного безобразия на лицах прекрасных городов и сел, по разорванному узорному плату полей и лесов, по рытвинам и ухабам на теле изможденной земли. То, что стояло, согнулось в три погибели, то, что лежало, поднято на дыбы, то, что имело части, стало сплошным целым на бескрайних трупохранилищах, именуемых уважительно складами или пренебрежительно свалками, но сберегающих примерно одно и то же.

        Техника - давно уже пройденный этап, оставленный для любопытных малолеток, жадно мусолящих страницы затрепанных пособий: как это делается, с какой стороны подступаться? Изо всех наук осталась одна арифметика: не  к а к,  а  с к о л ь к о - перещупать, перекопать, понастроить. Остановиться нельзя - можно так и застыть посреди строительной площадки, превращенной в мусоросборник, и впасть в черную меланхолию. Спасает только неистовость порчи, сквозных червивых ходов, проложенных через сердцевину самого прекрасного, девственного вещества, которого всегда хватает в заневестившейся стране: сколько угля, сколько нефти, сколько газу - и все заждалось, томится, перезревает в своих тайных недрах. Разрыть, откопать, внедриться! А дальше - пусть небо греется нашим дымом, пусть соседи тревожно втягивают ноздрями насыщенный промышленный запах нашей окружающей среды. Сладок дым Отечества,  вольно гуляющий по всему поднебесью.

        Профессионал, берясь за ремесло, как бы вступает с ним в законный брак, посвящает ему себя без остатка. Собственно, профессионализм - это и есть мистериальная посвященность, связанность неразрывными узами с миром вещества, мученический и счастливый брачный венец, таинство "единой плоти" человека и вещи. Любое изделие скреплено печатью любви, как плод долгого претерпевания и взаимного узнавания, нерушимого обета верности. Куда делось, во что вылилось это великое качество компетентности? В приложение к одному-единственному слову "органы", которые и впрямь всюду обнаруживают мощную всепроникающую способность. Дилетантизм спорадичен, спонтанен - всюду рассеивает свои споры, перебрасывается с вещи на вещь, без методики, без привязанности, без обязательств. Не заводит семьи, не выращивает детей, но ускоренно тратит семенной фонд человечества. Он, любимый наш герой, любовник труда - на все руки мастер, словно у него тысяча рук: и швец, и жнец, и на дуде игрец. Наша социальная мечта - всесторонне развитая личность, шьющая, как Москвошвей, жнущая, как колхоз, играющая, как духовой оркестр. И каждая рука творит чудеса: небывалые покрои, небывалые урожаи, небывалые напевы - лагерники в лохмотьях, голодающие кормильцы и мертвая тишина, в которой скрежещет один гортанный голос.

        "Блуд труда" - это ныне называется экстенсивным способом хозяйствования: скорее осваивать новые земли, строить новые заводы, не заканчивая начатого, работая порывами и урывками, авралами и абордажами, как встречаться с первыми встречными, без уговоров и прощаний.  Можно пожурить таких проворных и нахрапистых - и призвать к интенсификации хозяйства, к глубине освоения... Но чтобы двинуться в глубину, нужно поставить себе границы; а широта вокруг так уже призывно разлеглась-распласталась, что ноги сами просят идти все дальше и дальше, "все разрушая рубежи". Пресловутая широта наша - не та же ли размашистость блуда, включая блуд с пространством, с землей? Да и что такое эта огромная, невпроворот для житья и освоения территория, как не блуд экспансии, которая перебирает край за краем, версту за верстой, не в силах остановиться и границу свою очертить, прочный дом свой построить. Что государственные границы? - игра в классики, легкий перепрыг туда-назад, когда у нас повсюду родной дом и бесконечный путь класса к самому себе, в свои законные рабочие владения! Сама равнинная земля, раскинутая навзничь на все стороны, - прообраз легкости наших трудовых отношений, ведь "блуд" прямо и значит не что иное, как "блуждание": шаткость, качание, неоседлость. Вот что сказалось в раздолье души, которая ни к чему прирасти, ни на чем остановиться не может и потому грезит о борьбе за весь мир, на меньшее не согласна. Блуд - психологическое кочевье, которое, возможно, выработалось от географического, когда нахлынули и размыли Древнюю Русь кочевые племена и народы. "И он у нас в крови" - не той ли самой, что широким потоком, потопом влилась в русские жилы в пору степного нашествия и дальше разливалась безбрежно, безбожно, всеми бунтами и бунтарями, от Разина до Ленина, шедшими - вот совпадение! - от низовьев Волги, от старых гнездовищ Золотой Орды, которая по ходу веков краснела от пролитой в землю и ударяющей в голову крови.

        Бывает, что передовой отряд, попав на чужую территорию, не может с нее выбраться, остается в окружении и погибает. Так мы не можем выбраться из окружения своей территории, она цепко нас держит, предопределяя весь блудный, кочевный дух исторического существования.  Развратно одному человеку иметь десять жен - так развратно одному государству иметь территорию, которой хватило бы для десятерых государств. Владеем большим, чем нуждаемся, - поэтому работаем хуже, чем можем.

        И вот - последняя стадия... То чужое, что присвоили себе, но не сумели освоить, теперь исподволь, из-под полы, распродается на сторону. Эта держава, простершая ноги на Сибирь, а локтем возлегшая на Кавказ (горделивый ломоносовский образ), слишком велика своими недрами для владеющего ею государства-самодержца. Хоть и силен, а все-таки слабоват для такой страны. И он, совершая блуд с ней посредством безлюбовного труда, одновременно сутенерски распоряжается ею посредством торговли. Не похитив чужого, не начнешь расхищать своего. Сутенерство - высшая и последняя стадия блуда, когда освобождаешься не только от нравственных обязательств, но и от физической страсти к женщине: интимная связь, лишенная малейшей интимности, столь же регулярная и законообразная, как супружеская, только с обратным знаком. И это психологически понятно: блуд все время упирается во что-то "не свое", чем он не может овладеть, - и отсюда соблазн избавиться, отдать в чужие руки, но уже не даром - придти на мировую толкучку и сбыть товар, который жжет руки. И покупают, хотя и видят, что на продавце шапка горит. Блуд в производстве ведет к сутенерству в торговле, когда в оборот пускаются не готовые изделия, а даровое сырье, необработанная, не востребованная плоть земли. Зачем свою рабочую силу напрягать, когда у нас товар под боком лежит, к спине привалился! Распродаются недра  возлюбленной - разлюбленной - родины, вывозятся на потребу дальней, расчетливой промышленной похоти. И в самом деле: чем безлюбовно и постыло вторгаться в развороченные трудом-развратом недра, не лучше ли запродать их богатому воротиле, который выкачает из обильной земли все, что возможно, - и заплатит за нее с лихвой. Пусть, опустевшая, спит рядом, отсыпается до самой смерти. Чем жить с нею, не имея пыла и сил, лучше жить за ее счет.

        Так далеко ведет мандельштамовская метафора, в самые укромные уголки и постыдные тайны государственного сожительства со своей землей.
 

                                                5.

        Напоследок нельзя не вспомнить, что метафора эта под пикантным соусом уже была заготовлена марксистской социальной "наукой", прежде чем самой науке теперь предстоит ее расхлебывать. Начиная от древних социалистических учений и кончая научнейшим социализмом, всюду в этих мироспасительных проектах обобществление собственности дополнялось обобществлением жен. Нет, социализм не предполагает ни лени, но воздержания, как заявляют его клеветники, - но всего лишь такую трудовую и половую активность, которая не притязала бы на частное владение своими плодами и предоставляла бы их в мудрое распоряжение государства. Все должны трудиться на всех - и в домах, и в домнах. Так что Мандельштам ничего нового по сути и не сказал. Общественная собственность на средства производства вещей и воспроизводства людей уже предполагает и освящает тот ритуальный блуд, каким становится труд без института частной собственности и супружество без института семьи и брака. Метафора "блуд труда" не выдумка, а правда осуществленной утопии, где общественное производство и "общность жен"  должны органически дополнять друг друга, как взаимный образец и место передового опыта. [6]

        По идее, они должны идти рядом, вместе, нога в ногу: труд и блуд, блуд и труд. А метафора их скрещивает и опять-таки научно объясняет, почему  этим утопическим проектам суждено было воплотиться лишь отчасти. В производстве - да, в супружестве - нет. Именно потому, что священный блуд, который предполагался в замену домашнего рабства, с возрастающим размахом воплотился в общественном производстве. Сам труд стал блудливым - и тут уже стало не до блуда. С такой яростью вливалась похоть общественного сожительства в хозяйственный процесс, что для прочих смешений не оставалось сил и потребностей - все съедал безоглядный труд и его беспризорные порождения. Блуд с вещами настолько расшатывал нервную систему индивида и удовлетворял растущим потребностям совместного пользования и обладания, что отбивал охоту ко всякому другому блуду.

        Больше того, сама любовная сфера стала в какой-то мере поприщем настоящей трудовой дисциплины, героического самообуздания - вобрала те качества "буржуазной", "протестантской" этики, которые исчезли из сферы собственно производственной. Хозяйственный ажиотаж рождал нравственных аскетов, очищавших себя огнем неукротимых общеполезных страстей. Самоотверженный герой разбрасывался по всем видам и направлениям труда, чтобы утолить кипение своей крови, жаждущей разлиться по жилам сверхмощного, сверхтребовательного государства. Жены могли не бояться соперниц, потому что мужья сгорали и истощались совсем в другом, необъятно-вместительном лоне, где у них тоже не было соперников, а только  трудовые напарники и партнеры.

        Экономико-эротическая метафора Мандельштама очерчивает то сплетение двух сфер, которое ускользает от политической экономии, потому что неведомо прежним цивилизациям. Пожалуй, впервые в истории хозяйственный организм столь глубоко пронизан духом оргии, именуемой всенародным энтузиазмом.

        Вспомним, как величайший пролетарский писатель Максим Горький описывает тот памятный день, точнее ночь, когда он "впервые почувствовал героическую поэзию труда". Волжская баржа села на мель - понадобилось срочно ее разгрузить.  "И тяжелые, ленивые, мокрые люди начали "показывать работу". /.../Трудно было поверить, что так весело, легко и споро работают те самые тяжелые, угрюмые люди, которые только что уныло жаловались на жизнь, на дождь и холод. /.../Вокруг меня с легкостью пуховых подушек летали мешки риса, тюки изюма, кож, каракуля, бегали коренастые фигуры, ободряя друг друга воем, свистом, крепкой руганью. /.../ Работали играя, с веселым увлечением детей, с той пьяной радостью делать, слаще которой только объятие женщины. /.../ Я тоже хватал мешки, тащил, бросал, снова бежал и хватал, и казалось мне, что  и сам я и все вокруг завертелось в бурной пляске... /.../ Я жил эту ночь в радости, не испытанной мною, душу озаряло желание прожить в этом полубезумном восторге делания".[7]

  Здесь изображается вовсе не труд, как представляется Горькому, а оргия труда, которая мало чем, в сущности, отличается от той пьяной оргии, которую грузчики устраивают потом в трактире, чтобы отпраздновать свою трудовую победу.  И хотя писатель с горечью противопоставляет героический труд грузчиков их трактирному угару, он как будто не замечает, что его собственный  подбор слов обнаруживает общность этих хмельных состояний.  О труде: "музыка трудовой жизни... приятно охмеляет сердце мое", "с пьяной радостью", "в полубезумном восторге", "объятие женщины", "ободряя друг друга воем, свистом, крепкой руганью". О пьянстве: "шумно пировали", "запевал похабную песню", "десяток голосов оглушительно заревел", "барыня лежит", "хохот, свист,  и гремят слова, которым по отчаянному цинизму, вероятно, нет равных на свете". Все тот же экстаз, с эротическим запалом, с разбойничьим воем и присвистом. Если это и труд, то он недалеко ушел от физической забавы - такой разбойничий разгул пристал именно грузчикам, которые перетаскивают с места на места плоды чужого труда. Недаром и коммунистические субботники, т.е. образцы высокого и вдохновенного труда будущего, с начала и до конца так и остались погрузочными работами, вроде тех, которыми занимались кремлевские вожди, торжественно перетаскивая бревна под музыку праздничного оркестра.  "Хватал, тащил, бросал" - это и есть горьковская формула труда, или, как сказал бы Бердяев, лозунг третьего Рима-Интернационала,  своим сжатым трехчленным строем окликающий  формулу первого, цезарева Рима: "пришел, увидел, победил".

        Этот трудовой энтузиазм, которым исстари славились артели грузчиков,  на целый век закружил Россию с того дня, как юный Пешков "хватал мешки, тащил, бросал, снова бежал и хватал" - и  страна уже не может  остановиться, заверченная  бурной пляской под "музыку трудовой жизни".  Что раздается каждый день по радио,  к чему призывают газеты? "Бери, хватай, тащи, качай, держи, даешь, ударим, выдадим!"

        И тогда по-новому просматриваются фигуры организаторов этих оргий, бессменных затравщиков, застрельщиков, героев и корифеев, - парторгов, профоргов, группоргов, комсоргов,  культоргов. От их бесчисленных совещаний и слетов веет знакомым духом трудового распутства, ритуального всесмешения и всеподмены, которое лишь в лучшем случае ограничивается словоблудием - оральным сексом, но часто переходит и в настоящее "производственное" соревнование: кто поставил больше галочек, одержал больше побед, больше наворотил, сокрушил, разделал, задвинул, вогнал. Узнаются жесты подворотен, возгласы кутежей, "вой, свист, крепкая ругань", о которых вроде и знаешь только понаслышке. В жизни где они? - да вот, на трибуне! Профсоюзная организация! Комсомольская организация! Пионерская организация! Но впереди, конечно, та, что вопреки названию, уже не сидит за партой, а водит указкой по стране. И тогда, в бурливом обществе всех этих "-оргов", само слово "организация" вспоминает свой забытый корень: "оргия".
 

--------------------------------------------

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Из стихотворения Осипа Мандельштама "Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето..." (1931).

2. "В. И. Ленин. От разрушения векового уклада к творчеству нового (1920). Полное собрание сочинений, т. 40, с. 315.

3. Андрей Платонов. Чевенгур. Роман и повести. М., "Советский писатель", 1989, с. 390.

4. Приведу по памяти куплеты, чуть ли не каждый день распевавшиеся по радио, въевшиеся в сознание:
         Нам ли стоять на месте?
                В своих дерзаниях всегда мы правы!
        Труд наш есть дело чести,
                Есть дело доблести и подвиг славы.
        К станку ли ты склоняешься,
        В забой ли ты спускаешься, -
                Мечта прекрасная,
                Как солнце ясная,
                Зовет, зовет тебя вперед.
        Нам нет преград
                ни в море, ни на суше.
        Нам не страшны
                ни льды, ни облака.
        Пламя души своей,
        Знамя страны своей
        Мы пронесем
        Через миры и века!
        Вот она, патетика трудового Принципа, его разгоряченное воображение. Мало ему станков и забоев, так еще миры подавай, чтобы не гасло пламя души.

5. В. И. Ленин, "Политический доклад ЦК 2 декабря. У111 Всероссийская конференция РКП(б),  2-4 декабря 1919 г., Полное собрание сочинений, т. 39, с. 360. Ср. вышеприведенное высказывание Ленина из работы "От разрушения векового уклада к творчеству нового" (примечание 2),  где почти дословно развиваются те же мысли.

6.    См. "Коммунистический  манифест", ч. 2.

7. М. Горький. "Мои университеты" (1922). Полное собрание сочинений. Художественные произведения в 25 тт.,  т.16, М., "Наука", 1973, сс. 27-28.


Виртуальная библиотека М. Эпштейна